Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Западе я в первый же год чудом получил профессорское место в большом университете (английским я владел свободно). Я много печатался и ездил на конференции, как лингвистические, так и литературоведческие, часто по приглашению устроителей, то есть с пленарными докладами. Но место исследователя определяется не послужным списком и не количеством людей, которые слышали его и хвалили за красноречие («Как вы можете говорить без бумажки?»), а тем влиянием, которое он оказал на развитие науки. Как я говорил, влияние в наши дни оказывает школа, а я ни к какой «школе» не принадлежу: я сам по себе.
Широкой известностью пользуются только мои полу-популярные работы: этимологический блог, который уже больше десяти лет каждую среду появляется на сайте издательства Оксфордского университета; книга об истории слов; некоторые переводы русских стихов (особенно «Умом Россию не понять…») и, пожалуй, если судить по количеству проданных экземпляров, издание в переводе работ В. Я. Проппа (увы, мое предисловие, а не сами работы). Могу даже раскрыть обескураживающие скобки. Еще до войны Пропп опубликовал основополагающую статью об истории смеха, и благодаря моему изданию она уже несколько десятилетий доступна по-английски, то есть всем желающим. С тех пор о смехе писали многие, но никто из них той статьи не прочел. Ссылаются (часто по инерции и не к месту) только на «Морфологию сказки», а ведь Пропп действительно филолог с мировым именем. Между «именем» и реальным влиянием на науку лежит пропасть, и через нее удается перепрыгнуть немногим.
ЕЦ Приехав в США, я иногда общался с Джоном Глэдом, крупным славистом, в прошлом – директором Института Кеннана по изучению России. Мы подолгу говорили по телефону. Джон Глэд подарил мне несколько своих книг. Он рассказывал о собственной работе, в частности, о том, как брал интервью у известных писателей русского зарубежья. Интервью эти составили интереснейший сборник Джона Глэда «Беседы в изгнании». Однажды он тяжело вздохнул: «Побыстрее прощайтесь с темой эмигрантских писателей. Она уводит в никуда, в тупик». Сам Джон Глэд к тому времени уже расстался с «тупиковой» темой – написал книгу о евгенике. Вспоминаю сейчас и другое его рассуждение: «Вряд ли мы можем говорить сейчас о русской литературной эмиграции в полном смысле этого понятия – раз писатели-эмигранты, как правило, публикуются в России». Продолжу эту мысль, но сформулирую ее резче: может быть, сегодня литература эмиграции – это уже миф? Есть ли у писателей зарубежья нечто общее, кроме места проживания, в частности – общая духовная платформа?
АЛ Боюсь, что не скажу ничего нового. До 1939 года у культурной элиты русской эмиграции была, как говорили, миссия – противостоять варварству оставленной метрополии. В этом смысле эмигранты были продолжателями Чаадаева, «Колокола» и позже социал-демократов. Сходная миссия не раз выпадала на долю изгнанников из самых разных стран в давние и новые времена. В двадцатом веке была хорошо известна немецкая литература в Америке, когда после прихода к власти Гитлера за океан переселились (часто бежали) едва ли не все выдающиеся писатели Германии. Когда на Запад попала вторая, послевоенная группа русских писателей, давняя миссия продолжилась. За рубежом оказалось некоторое количество хороших прозаиков и поэтов, и своим трудом они по мере сил спасли честь предавшей их родины. То же случилось и позже, когда на Запад вырвались или были выкинуты знаменитые диссиденты.
Но после перестройки печатать стало возможным что и где угодно. Поэтому ваш вопрос вполне закономерен. Я сомневаюсь, что у писателей, живущих за пределами бывшего Союза, есть общая духовная платформа. Да и существовала ли такая платформа, если не понимать под платформой «миссию», где-нибудь и когда-нибудь? Несколько единомышленников могут организовать группу, какой-нибудь «Арзамас», пока их не разлучит смерть и не разведет зависть или сплетня. Были, конечно, направления: импрессионисты, символисты, кубисты, а в более широком смысле классицисты, романтики и прочие, но вы-то имеете в виду нечто совсем иное. И всё же я думаю, можно обнаружить нечто, связывающее писателей-эмигрантов даже и в наши дни. Русская история – это синусоида: диктатура, хаос и снова диктатура (в преддверии очередного хаоса). Литература постоянно оказывается в тисках у цензуры и самоцензуры. На Западе же мы можем себе позволить свободу от колебаний генеральной линии. Наши журналы, те, которые «не продались большевикам», полностью независимы. Если угодно, назовите эту независимость общей духовной платформой.
ЕЦ Давайте поговорим о мастерстве литературного критика. Вы не раз язвительно замечали: большинство рецензентов счастливо не подозревают о том, что существуют особые приемы анализа художественного текста. Вот одна из ваших реплик по этому поводу: «О стихах и прозе пишут люди, просто любящие читать и нередко сами что-то сочиняющие. Некоторые из них наделены развитым эстетическим вкусом и замечают то, чего никто другой бы не заметил, и все же на их отзывах лежит печаль утонченного дилетантизма, а чаще наивности. Поэтому и Белинский, и те, кто пошел по его стопам, от разночинца Чернышевского до князя Святополка-Мирского, предпочитают говорить о социальной роли литературы и об отношении искусства к действительности. А ведь именно в России возникли в XX веке лучшие литературоведческие школы в мире.
Они связаны с так называемыми формалистами и Бахтиным. Раньше них был еще Александр Веселовский… Все то, чему научили мир эти замечательные ученые, не оставило никакого следа в эмигрантской критике». Картина безотрадна. Притом, что ваше замечание относилось к статьям критиков первой и второй волн эмиграции, среди которых были яркие таланты. А что же сегодня – в эмиграции и метрополии?
АЛ По случайному стечению обстоятельств более двадцати лет тому назад я стал регулярным рецензентом нью-йоркского Нового Журнала. Время было уже перестроечное. Спецхран в том, что касается беллетристики, хоть Гумилев, хоть