Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван Тургенев выходил из зала одним из последних. Он не в силах был выйти под моросящий петербургский дождь, ему казалось, что сказка, в которую на час погрузил его чарующий голос этой испанки, не повторится уже никогда. Он словно проснулся от долгого сна. Чем была его жизнь прежде, чем будет его жизнь дальше, долгие, долгие годы – без нее, без Полины?..
Единственное, о чем он мог думать: «Она уедет, и я ее больше не увижу. Всего несколько недель осталось… Она уедет – и я больше не увижу ее никогда».
Мое первое воспоминание о детстве – не лица родных, не дом, где я выросла, не сад, в котором часто гуляла ребенком. Первое, что я помню, – голос моей матери, которая так часто пела нам с сестрой красивые тягучие испанские песни. Я не помню слов, но голос, выводящий прекрасные мелодии, остался в моей памяти навсегда. Когда позже я узнала, что мама выросла в монастыре, я часто представляла суровые серые стены, двор, где сквозь камни пытаются пробиться тонкие стебельки цветов, черные фигурки монахинь, спешащих на мессу, колокольный звон, и над всем этим – ее высокий нежный голос.
Настоятельница хотела, чтобы мама посвятила себя Господу и осталась в монастыре, – куда еще могла податься незаконнорожденная дочь испанского дворянина?
– Хоакина, что ты знаешь о жизни вне этих стен? Представляешь ли ты опасности, которые подстерегают там юную невинную девушку? – спрашивала ее настоятельница монастыря мать Мария. – Неужто ты хочешь повторить судьбу своей матери и через год явиться перед нашими воротами с ребенком на руках? Отдав тебя в нашу обитель, твой отец предопределил твою судьбу, так не противься тому, что предначертано свыше.
– О, прошу, не заставляйте и не отговаривайте меня! – отвечала ей мама, тогда еще совсем юная девушка. – Я не чувствую в себе этого призвания, во мне мирская душа, в моих мыслях постоянно звучит музыка, а не молитва! Единственное, о чем я мечтаю, – петь, петь на сцене!
– Опомнись, это грех гордыни в тебе говорит! Ты должна бороться с искушением, Хоакина, и молись, чтобы Господь помог тебе в этом!
Но мама то ли недостаточно горячо молилась, то ли молилась совсем о другом, – но вскоре она оставила обитель, в которой воспитывалась вместе с другими сиротами, и ушла искать свое призвание. Ее голос сослужил ей добрую службу, и через несколько лет она уже пела на сцене Мадридской оперы. Там она нашла и любовь, и признание – и там же повстречала моего отца, Мануэля Родригеса.
Он не мог не привлечь ее внимания. Происхождение его было еще более неясным, в его лице виделись черты и цыган, и испанцев, и евреев – моя бабушка по отцовской линии, Мариана Агиляр, определенно была еврейкой, так как именно эту фамилию носили испанские мараны, – но мне нравилось думать, что отец был цыганом. Меня с детства завораживали их песни, гортанная речь, цветастая одежда, опасность и тайна, которой, точно покрывалом, были окутаны эти люди – такие яркие, такие непохожие на нас. Отец вырос в бедном Севильском квартале, много странствовал, жил в нищете, но обладал таким природным шармом и обаянием, что буквально влюблял в себя окружающих. Кроме того, он был талантлив, – о да, с этим никто не мог бы поспорить. Он взял себе более благозвучный псевдоним – Гарсиа – и вскоре это имя было у всех на устах. В двадцать с небольшим он уже был главным тенором Мадридской оперы, и сам Гойя писал его портрет.
Моя мать влюбилась в него без памяти, и готова была выносить и его частые отлучки, и измены, и даже то, что не была его единственной женой. К тому моменту, как отец сделал матери предложение, он уже был женат. Впрочем, священник, спрашивавший: «Согласен ли ты, Мануэль…», об этом не подозревал, а моя мать, ради прекрасных черных глаз Мануэля забывшая свое католическое воспитание, готова была молчать обо всех прегрешениях отца даже под угрозой смерти.
Так или иначе, но первую жену отца, Луизу, я никогда не видела – она покинула эту странную семью за несколько лет до моего рождения. Отцу предложили переехать во Францию, и он, взяв с собой обеих своих женщин и их детей – Мануэля-младшего и Жозефину, мою сводную сестру, – переехал в Париж. Здесь первая жена моего отца решила, что с нее хватит, и, оставив ему дочь, уехала на родину, где ей предложили ангажемент.
Моя мать, наконец, была счастлива. Жозефину отец называл племянницей, и я долгое время полагала, что она, в самом деле, моя кузина – до тех пор, пока моя старшая сестра Мария не открыла мне правду.
Мария была старше меня на двенадцать лет. Она родилась уже во Франции, в Париже, в жаркий летний день, наполненный запахами цветов, пыли и грязной воды Сены. Мама все еще не могла поверить своему счастью – что она вновь единственная женщина в жизни Мануэля, – много молилась о нем, о своих детях, о дочери Луизы, о самой Луизе, а потому сестра получила самое католическое из всех возможных имен – Мария, – которое носила и мать-настоятельница монастыря, где мама выросла.
Обе девочки – и Жозефина, и Мария – унаследовали талант отца, да и мама не думала с рождением детей бросать пение, так что в доме постоянно звучала музыка. Образ жизни мы вели поистине цыганский, кочевой, постоянно переезжая с места на место. Через несколько лет пребывания в Париже двинулись в Италию, застряли в Неаполе, где папа встретился с Джоакино Россини и очень подружился с ним. Потом снова была Франция, где отец пел в Парижской опере, а затем – Англия, Лондон, где у отца были длительные гастроли. В какой-то момент отец решил, что достаточно повидал старый свет, и мы всей семьей, с поистине цыганской бесшабашностью и авантюризмом, отправились покорять неизведанную землю – Америку.
Мне было четыре года, и я, как любой ребенок, принимала этот образ жизни как нечто само собой разумеющееся. Я любила мать и сестер и боготворила отца, я любила песни, которые они пели, и знала наизусть все оперные партии. Порой, когда дела шли хорошо, отец, расхаживая по комнате, распевал арию из «Дон Жуана», был весел, сажал меня на колени и рассказывал разные удивительные истории о своей юности. Если же дела шли плохо, денег не хватало, он мог надолго замолчать. Тогда все мы, включая маму, старались не попадаться ему на глаза – отец мог накричать на нас ни с того ни с сего, и даже ударить, и только мне обычно удавалось избежать наказания или его странных воспитательных мер.
Чем дальше, тем чаще родители ссорились, и, хотя дела шли неплохо – кажется, мы тогда порядочно заработали, – в Нью-Йорке наша странная оперная труппа надолго не задержалась. Отец решил предпринять новое путешествие – на этот раз не очень далеко, в Мехико, а затем, несмотря на Гражданскую войну, выдвинул самую безумную из своих идей – перейти через горы до морского порта Вера Круз на Мексиканском заливе, чтобы оттуда отплыть во Францию.
Мама понимала, что это абсолютно безумная затея, и пыталась убедить его вернуться в Нью-Йорк, но он всегда умел уговорить ее, и мы начали наш путь в триста миль. Все деньги отец перевел в золото и нанял солдат охранять нашу маленькую экспедицию.
Я хорошо помню это путешествие. Сказочно прекрасные горы, перевалы, которые мы преодолевали, ущелья, в которых сестрам мерещились опасности, а мне – что-то удивительное и волшебное. Ночи, которые мы проводили под открытым небом, сидя у костра, и как я, уже в полусне, слушала рассказы одного из солдат о войне. Дождь, который как-то лил три дня без перерыва, и, в конце концов, мы спрятались в какой-то пещере, разведя костер и пытаясь высушить нашу обувь. Холод, пробирающийся под одежду, свинцовая усталость, которая наваливалась к вечеру, когда кажется, что больше невозможно сделать ни шагу, и замкнутый, растерянный взгляд отца, который стал понимать, чем оборачивается его авантюра…