Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— К стенке!
«К стенке!» —
Капитан бубнит,
Рот закускою набит,
Сам упился в стельку.
«К стенке!»[4]
Прохожий понял, что сражаться с прошлым бесполезно — не утопишь его, не одолеешь. Кабак овернца остался позади.
На аллеи Люксембургского сада просеивали солнечный свет кроны каштанов, тени растекались лужицами. Малышня в матросских костюмчиках гоняла обручи под взором каменного льва, стерегущего лестницы Обсерватории. Опустившись на скамейку, прохожий вместе со львом принялся следить за прихотливыми маршрутами обручей: легкий толчок палочкой — и деревянное кольцо возобновляет бег. Двадцать лет назад здесь тоже были дети…
Женщина прижимает к груди младенца. Ее лицо неподвижно — настолько мертво, что похоже на гипсовую маску. Она только что увидела мужа в толпе арестованных. Несчастная бросается к нему, но удар прикладом слишком силен — она теряет равновесие и выпускает ребенка из рук…
Подкатился обруч, наткнулся на башмак прохожего и, качнувшись, неспешно завалился плашмя.
Статуи слепо таращатся на заваленные трупами лужайки. Из здания Сената тянется бесконечная вереница бледных, перепуганных людей. Их ведут к большому пруду — коммунаров и схваченных по навету соседей простых горожан; тех, у кого руки замараны, и тех, кто стал жертвой обстоятельств. «Шаспо» плюются смертью. Первые ряды приговоренных падают и вскоре исчезают, погребенные под новыми пластами мертвецов. Кровь разливается морем, в крови тонут солдаты, которые убивают, убивают, не перестают убивать. Морги и кладбища уже повсюду: Военное училище, казармы Лобо, тюрьма Мазас, парки Монсо и Бют-Шомон, Рокет, Пер-Лашез. Мебельные фургоны вывозят трупы. Париж воняет падалью.
Восемь дней. Это длилось неделю. Каждое утро благонамеренные горожане собирались у. Нового моста поглазеть на очередную казнь. На бойню. Двадцать тысяч расстрелянных в столице — таков итог работы военных трибуналов и уличных расправ.
Восемь дней — им не затеряться среди тысяч других, прожитых человеком, который сидит на скамейке в Люксембургском саду. Память об этих восьми днях будет преследовать его до последнего вздоха.
Пороховая гарь, алые брызги, ненависть, расстрельные стены. Людей убивали у любой вертикальной поверхности.
И что же, сойти с ума? Или найти стену, чтобы совершить свое правосудие?..
По глади большого пруда заскользила лодка под парусом, и в барабанные перепонки ударили раскаты музыки, перекличка веселых голосов, смех, жалобный мотивчик:
Забава на грош, скупым не будь.
Всем хороша милашка —
Сладка, как забывашка.[5]
Забудься и забудь!
Забыть? Невозможно. Надо действовать. Нет иного способа избыть гнетущее бремя — око за око, зуб за зуб.
Два года спустя
Воскресенье 11 июня 1893 года
Поезд вытряхнул на перрон дюжину любителей гребного спорта в полосатых фуфайках и соломенных шляпах и шумно перевел дух, пустив вверх длинную струю пара. Полосатые фуфайки создали на минуту затор в вокзальных дверях, вырвались на волю и гурьбой устремились к набережной. За ними поспешили нарядные отцы семейств с нарядными женами и детьми. Последним перрон покинул низенький упитанный буржуа в клетчатой мелоне.[6]
Буржуа направил свои стопы к мосту Шату, не удостоив взглядом искрящуюся на солнце реку, которую ранняя в этом году весна и едва начавшееся, но более жаркое, чем обычно, лето уже запрудили судами и суденышками. Взревел тягач. Буржуа промокнул лоб платком, помешкал, раскуривая сигару, и вразвалочку зашагал дальше.
На открытой террасе харчевни «Фурнез», расположенной в самом центре острова,[7]сидел стройный мужчина и, потягивая пиво, не сводил глаз с приближающейся пузатой фигуры в клетчатой мелоне. Впрочем, на какое-то время его отвлекли парочки, выплясывавшие под тополями у эстрады, где трое музыкантов наяривали польку. Затем, отбивая ногой ритм, он залюбовался яликом, тонким и острым, как стрелка у изгиба Сены. Но его внимание вскоре снова сосредоточилось на толстяке, который уже вскарабкался по ступенькам на террасу.
— Секунда в секунду! — констатировал мужчина за столиком, отставив пивную кружку. — С вами не расслабишься! — И, тотчас расслабившись, непринужденно потянулся.
— Чертово солнце! Я весь взмок, — пропыхтел буржуа. — Тут найдется тихое местечко — поболтать с глазу на глаз?
— Я зарезервировал отдельный кабинет на втором этаже.
Они пересекли обеденный зал, где суетились половые, разносившие корюшку во фритюре, жареную картошку и кувшины белого вина, поднялись на один лестничный пролет, отыскали кабинет в дальнем конце коридора и, устроившись за столиком лицом к лицу, уставились друг на друга.
У владельца клетчатой мелоны была румяная физиономия с набрякшими веками и красными прожилками, кудрявые волосы и седоватые бакенбарды — он походил на раскормленного пуделя.
«Вот уж не зря пузана наградили погонялом Барбос», — хмыкнул про себя стройный, который мог похвастаться орлиным носом и светлыми усиками, воинственно подкрученными вверх. В его повадке было что-то кошачье, и он определенно обладал природным обаянием, которое наверняка обеспечивало ему успех у женщин. С лица этого человека не сходило полунасмешливое-полуснисходительное выражение, так что казалось, он если не сейчас, то в следующий миг рассмеется. Впрочем, в отличие от пухлого компаньона, у него и не было причин для уныния.
— Надо бы свистнуть официантишке — я спешу, — проворчал Барбос, раздавив каблуком окурок сигары.
— Не суетитесь, уважаемый. Я тут завсегдатай, сейчас нас обслужат по высшему разряду. А пока выкладывайте, что за дело у вас ко мне.
— Халтура — не бей лежачего. За всё про всё — две сотни.
— Что именно требуется? — подобрался блондин.
— Свинтить портсигары.
— А вы не заливаете, уважаемый? Две сотни за какие-то портсигары?
— Они из янтаря. Хочешь упустить выгоду, Даглан?
— Сколько портсигаров вам нужно?
— Штук пятьдесят. Прихватишь больше — тащи, не пропадут.