Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ручки на вратах были, видать, медные, и сияли на холодном солнце просто как золото! Полька сопливым носом как раз до них доставала, но ничего не поняла, на что надо было смотреть.
А Ванька заорал внезапно, изо всех сил стараясь подражать знаменитому на деревне басу деда своего Андрюхи Артамонова, любившего громко петь и на клиросе, и в кабаке: «Вот они, ручки-то золотые! А ну, цалуйте их быстро, сук-кины дети!»
Полька уже не увидела, что Ванька совал всем под нос свои кулаки. Она мокрыми мягкими губами приложилась к медным ручкам ворот часовни. И приросла. Отдирая губы, еще и языком себе помогла, до крови. Все так и обмерли сначала, а потом повалились со смеху в снег. После этого случая Полька долго еще обходила часовенку стороной.
Стрельчатое окно напротив входа в часовню обрамляло захватывающий вид: на фоне голубой речной дали в зеленых берегах и синего в белых облаках летнего неба, как и на чистом белом зимнем полотне, видно было как на ладони всю Луженскую церковь с высокой колокольней. И казалось на расстоянии, что это очень дорогая барская резная игрушка.
Говорили, что вдоль реки, прямо подо дном, прорыт был версты в три длиной тайный ход из высокой часовни аккурат в самые подклети собора.
Позади Лужен, вдали, за «пятью верхами», рос черный темный лес, страшный, непроезжий, разбойничий, называвшийся Красным.
Перед въездом на последнюю, пятую горушку, на которой сразу возвышались густые синие ели Красного леса, был глубокий овраг с родниками, делавшими дно его болотистым и жутким. Место это называлось Провальная Яма, и туда на дно сбрасывали падаль – павших лошадей и коров без шкур, собак, свиней и кошек. Ходили слухи, что и убитых в Красном людей разбойники тоже сваливали туда, в ряску, сразу покрывавшую и тела, и кости скелетов.
Даже запах из этого оврага казался жутким, хотя преобладала в нем нежная горечь свежесорванной водяной белой лилии и сладость желтой кувшинки.
И, особенно тягучий в предзакатное время, туманными чарами расползался по объездной дороге бесовский тот аромат, звал подойти поближе к благоуханию, оступиться и скатиться в ледяную зеленую муть.
Да и сама речка Роска, мелкая и холодная, подпитанная родниками, неприветлива была ни днем, ни вечером, а уж в темное время в поросших ивами и высоким тростником берегах ее постоянно раздавались голоса ночной живности: филин ухал; свиристели летучие мыши; куропатки и дикие голуби взлетали заполошно и падали обратно в кусты; квакали, рыдая, на бродах лягушки, и плавали по речной глади красноватые пятипалые огромные листья. Это торчали на поверхности воды растопыренные ладони Мокрой Маши, водяной лешачихи, живущей всегда в речке Роске. Она часто хватала своими ждущими ледяными руками маленьких детей, очутившихся в воде без ведома взрослых.
* * *
Бабок, дедов, иных родственников у мельника Василия в округе не было. Поэтому после смерти его жены продолжила воспитывать детей старшая дочь, восемнадцатилетняя Поля. Младшая, Сашка, в свои пятнадцать, стала вести хозяйство. Сестры не могли не задумываться о собственных судьбах. Ведь мама обещала, что сразу по осени, как только она «опростается» младшим, отец приведет в дом сватов к Польке из деревни Архангельское, от молодого кузнеца Ивана, того, что с «золотыми руками».
Архангельское находилось в 10 верстах от Петровского, туда ездили «верхами» на лошадях, или на телегах, или на санях зимой, и редко когда ходили пешком; там тоже была своя церковь, как и в Лужнах, но только маленькая, со стрельчатой невысокой колокольней и вся белая, аж до голубизны; стояла она возле глубокого пруда, окруженного липами, и вся отражалась в стеклянной воде как белое облако.
В Архангельском жила незамужняя сестра княгини Урусовой, старая барышня Годеина. Она была «не в себе» – очень добрая, ласковая, но с кукольным неподвижным лицом, вся воздушная и в белом, распевала себе под нос по-чужому гундявые песенки, летом в жаркую погоду гулять выходила иногда прямо на деревенскую улицу, в сопровождении горничной, которая держала над ней раскрытым белый зонтик в кружевах, и лакея.
Любила покупать у девок лесную землянику, велела платить каждой из подошедших по гривеннику за туесок и следила за тем, как лакей принимал ягоду, а горничная открывала бисерную сумочку и отдавала монетку девочке.
После этого барышня тонкими пальцами в белоснежной перчатке пробегала, как будто по клавишам, слегка касаясь платков, по светлым детским головенкам. Не любила, когда девочки пытались поцеловать ей руку или просто дотронуться до доброй барышни.
К самым маленьким наклонялась близко и долго рассматривала, глаза в глаза, пока дитя не заплачет. Вдруг начинала плакать сама, и ее уводили.
Многие девочки ходили в лес около Архангельского только из-за того, чтобы встретить барышню, и если уж не удастся получить гривенник, то хотя бы вдоволь насмотреться на нее как на «диву дивную» и рассказать потом об этом в своей деревне.
Ходили туда и Полька с Сашкой. Принесли раз обе по гривеннику, отдали матери. Рассказов тех хватило надолго.
Но чаще всего в Архангельское ездили на кузню, подковать лошадей, починить плуг или так что-нибудь по хозяйству, и зайти посидеть в чайную при дороге, обменяться новостями, сходить в гости к родне или кумовьям, отдать и получить нехитрые гостинцы.
Кузнец Костюха Артамонов давно был самостоятельным семьянином. С тех пор, как помер батя, уснув зимой пьяным на санях, а лошадь привезла его уже застывшим прямо к кузнице, Костюха взял всю работу на себя и сразу обзавелся семейством. В тот год он хотел женить по осени и младшего своего брата Ивана.
Мельникова дочь Полька была как раз то, что надо. Она вошла в возраст, оказалась хоть и не больно красивой с лица, особенно по сравнению с младшей своей сестрой Санькой, зато крепкой, как молодая кобылка, и очень работящей.
Но отцу Поли теперь было не до этого; осень напролет он работал, как вол, все чаще не возвращаясь с мельницы; ночевал в доме редко, спал – не спал, а ночами скрежетал зубами и даже кричал и плакал во сне. Подходила зима 1914 года.
А перед самым Покровом Поля и ее младший брат Ким заболели оспой. Болезнь эта пришла летом – на паперти в Лужнах померла странница, уходя из церкви, где облобызала все доступные иконы, – а скользкой ранней осенью пошла зараза гулять по дворам и выкосила в деревнях много народа.
Брат-младенец умер («Бог его к маме прибрал, скучала она там, видно, сильно по маленькому своему», – сказала Санька).
Пелагея выздоровела, но покрылась «рябинами», особенно на лице было заметно розовое их «цветение». (Эти оспенные рубцы совсем посветлели и стали почти не видны только к тридцати ее годам, а к старости и вовсе сгладились, остались лишь на мягкой теплой коже под морщинистым двойным подбородком, и когда ее маленькая внучка – первенец обнимала ручками бабушкину шею, то говорила – у бабы бобо!). Поля перестала смотреть на себя в зеркало. И не любила, когда кто-нибудь у зеркала «крутился».
Весной, перед поздней Пасхой, в дом мельника все же приехали сваты от кузнецов, но сосватали только младшую, уже 16-летнюю, сестру Саньку.