Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце 1916 года на фабрике забастовало более 5000 человек. Стачка была всеобщей. Начал ее наш проборный цех. Нас поддержали ткачи и прядильщики. Мы сговорились о совместных действиях и сразу же разошлись по своим деревням, условившись, где и когда снова встретимся. Начальство надеялось, что голод заставит рабочих отступить. Из Клина вызвали полицию. Но рабочие выдержали. Дирекция пошла на хитрость. Пытаясь расколоть фабричный люд, она решила уступить отдельным рабочим. Мы же об этом пока ничего не знали. Срок, который предоставила нам дирекция, истек: убедившись, что она отказала проборщикам в их требованиях, мы на очередной сходке договорились взять коллективный расчет.
Прошла неделя. Некоторых рабочих из нашего цеха администрация вызывала и грозила, если они не приступят к работе, лишить их отсрочки от призыва в армию. Испугавшись этой угрозы, те стали к станкам. Вернулся и еще кое-кто, добившись удовлетворения некоторых требований. Меня на работу не приняли. Увидев меня в конторе, директор Скидмор (англичанин) бросил злым голосом фразу: «Тебе ешо рано баштовать, ты ешо шопляк!» Так закончилась моя карьера высоковского проборщика.
Месяца два я жил дома, помогал матери. А когда грянула Февральская революция и царя сбросили, я распрощался с родными, забрал с собой нехитрые пожитки и уехал в Москву.
В 1917 году Москва кипела и бурлила. Толпы, оживленные и говорливые, переходили от одного оратора к другому, заполняя площади и растекаясь ручейками по переулкам. На фронтонах зданий зияли светлые пятна: здесь еще вчера торчали бронзовыми бляхами двуглавые орлы. Большую их часть уже выбросили в мусор, но кое-где они валялись на мостовой, и прохожие топтали их перья.
Я радостно и изумленно взирал на окружающее. Революционные речи, возбужденные лица и необычные для меня картины города, во много раз большего, чем провинциальный Клин, производили огромное впечатление.
Я долго бродил по улицам в поисках пристанища. Скромные запасы домашней снеди стали подходить к концу. Куда проборщику дорога? Ясно куда – на текстильную фабрику… Нашел земляков. Они свели меня в фабричное правление на Никольскую улицу, затем на Нижнюю Пресненскую – на Прохоровскую Трехгорную мануфактуру. Здесь все напоминало Высоковск – такие же станки, общежития, так же долог трудовой день. Но революция внесла новое и за фабричные стены: рабочие держатся с каждым днем все увереннее и увереннее.
Фабрикой управлял холуй миллионера Прохорова Протопопов. Он и его подручные – несколько служащих из конторы – пытались по-прежнему покрикивать на рабочих, однако встречали дружный отпор. А однажды возмущенные текстильщики потребовали, чтобы Протопопов и его присные унесли ноги, пока целы. Шел апрельский дождь, но толпа у конторы не расходилась. Председатель контрольной комиссии фабрики большевик В. Иванов громко заявил, что первый весенний дождь вместе с дворовой грязью смыл и старых хозяйских слуг. В дальнейшем мы их уже не видели.
Эту комиссию избрали сами рабочие. С самого начала в ней задавали тон большевики, хотя на Трехгорке, особенно в фабричном комитете, преобладали эсеры и меньшевики. Удалось, правда, провести заместителем председателя фабкома большевика С. Малинкина. С уважением слушали рабочие и секретаря фабричной большевистской ячейки Г. Романова. Тем не менее эсеры и меньшевики навязывали свою линию и только под напором рабочих соглашались конфликтовать с хозяевами. Для меня вопрос «с кем идти?» был ясен. Я с теми, кто от начала и до конца защищает интересы пролетариев.
Силу коллектива Прохоров почувствовал довольно скоро. Должно быть, он уже тогда понял, что прежние времена ушли безвозвратно. Однако усваивал уроки изменившейся жизни не только фабрикант, но и новички вроде меня. Уровень пролетарской организованности на Трехгорке был несравненно выше, чем на Высоковской мануфактуре. Я убедился в этом очень скоро.
Примерно в середине весны Прохоров заявил фабкому, что топливо кончается, сырья не хватает и фабрика должна остановиться месяца на два. Рабочие знали, что это неправда, и не дали хозяину затормозить производство. Вопреки мнению эсеро-менышевистского фабкома, который уговаривал рабочих согласиться с Прохоровым, большевики собрали общий митинг. На нем-то и выбрали контрольную комиссию для проверки всех складов. Через несколько дней члены комиссии прошли по цехам и рассказали, что запасов хватит надолго, что спокойно можно работать. Станки не остановились, а фабриканту пришлось отступить. Еще через месяц мы потребовали установления 8-часового рабочего дня. Хозяйские вопли о том, что производство развалится, никого не испугали. Прохоров категорически отказался согласиться с этим требованием, но 8-часовой рабочий день был установлен явочным порядком. И снова Прохоров отступил.
По мере того как я стал привыкать к Москве, все чаще всплывала в сознании старая мысль: учиться дальше! Ведь я так мало знаю. Не удастся ли попасть в Мануфактурно-техническое училище нашей фабрики? Это училище помещалось в Большом Предтеченском переулке и выпускало техников низших разрядов, специалистов по наладке и ремонту станков и красильной аппаратуры. Директор училища П. Н. Терентьев потребовал рекомендации от фабкома. А там сказали, что я больно горласт: кричу на митингах что надо и чего не надо, да и работаю на Трехгорке совсем мало. Пусть поучатся другие, кто посерьезнее и поспокойнее. Разобиженный, я ушел восвояси, приняв все сказанное только на личный счет. 17-летний парень не смог еще тогда понять, что это жизнь дает новый урок классовой борьбы: как когда-то надменный англичанин показал мне на дверь, так и теперь эсеро-менышевистские приспособленцы наглядно демонстрируют рабочему, сами того не желая, в какой политической партии следует искать правду.
Летом 1917 года я сблизился с несколькими ребятами, обслуживавшими каландры. Так называли машины, которые прокатывали между валами материю, придавая ей блеск и отпечатывая на ней особый узор. Сильнее других влиял на меня рабочий Лаврентьев. Он содействовал тому, что я начинал все лучше разбираться в ходе политических событий. Подобно его машине, он «отпечатывал» на мне узор своих мыслей, рассуждений и представлений. Пошевеливая узловатыми пальцами, изъеденными анилиновой краской, Лаврентьев внушал мне:
– Нужно готовиться к новой драке. Царя сбросили – хорошо. Но этого мало. Прохоров как сидел у нас на шее, так и сидит. Россия как лила кровь в войне, так и льет. Ты представляешь, какая это сила – рабочий класс? Вместе соединимся, по всем городам затрещат буржуйские устои. Сейчас господа ликуют, хотят старые порядки вернуть, солдат казнят, Ленина ищут, чтобы убить его. Но увидишь, скоро придет им полный конец. А пока нужно делать свое дело, гнать из фабкома их подпевал да прибирать фабрику к рабочим рукам!
Как и всюду, события на Трехгорке особенно бурно развивались после корниловщины. Сначала мы бастовали, когда Корнилов приехал в августе в Москву, на Государственное совещание. Потом, после неудачного его похода на Петроград, пошли беспрестанные митинги. Сразу из цехов или из большой казармы мы бежали обычно к большой кухне, излюбленному месту сбора, где вспыхивало горячее обсуждение происходящего. Наконец решили: переизбрать фабком – он не защищает пролетарские интересы, поет с Прохоровым в один голос.