Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так вот, Шломо Грамотный, обнаружив на площади Обрезания безродного Осла, огляделся вокруг и, не найдя в нем соответствия эстетике Города, попытался вытеснить его с площади Обрезания в квартал, носящий иной этнический колорит, в котором Осел чувствовал бы себя более комфортно, прижился бы там, обрел любовь, и, возможно, великий арабский поэт арабского квартала нашего Города Муслим Фаттах сложил бы об этой любви поэму. А то вот в соседних местах Омар Хайам вовсю свирепствует со своими рубаями. И есть подозрения, что их запомнят в позжие времена. Об этом туманно рассуждал некий Бенцион Оскер, вернувшийся из тех краев и общавшийся с тем самым Омаром Хайямом. Зачем Омару Хайяму общаться с Бенционом Оскером, осталось неясным и по прошествии столетий, а может, Бенцион Оскер и не общался с Омаром Хайямом, во всяком случае посторонних свидетелей общения не было. И вообще неизвестно, зачем Бенцион Оскер подался в те края. Есть у меня большие подозрения, что мотался он туда только для того, чтобы вернуться. Но в память об этом событии он открыл в переулке Маккавеев (бывший Котовского) хлебную лавку. Почему нужно было в честь встречи с Омаром Хайямом открывать хлебную лавку, а не винную, осталось неясным, но вот уже несколько веков Бенцион Оскер продавал совершенно потрясающие пятничные халы. Есть сведения, что он вообще никуда не мотался, а прибыл в Город совсем не так и хлебную лавку открыл по другим, не столь возвышенным, соображениям. (Это я придумаю потом.) А в промежутках между субботами, временем совершенно никчемным, толковал о Хайяме с садовником Абубакаром Фаттахом, братом великого арабского поэта Муслима Фаттаха, обитавшего в арабском квартале. Так вот, полагаю я, а возможно так полагал и Шломо Грамотный, поэт Муслим Фаттах, брат садовника Абубакара Фаттаха, напишет поэму. И эта поэма о великой ослиной любви прославила бы в веках арабский квартал наравне с цифрой 0, врачом Абу Али ибн Синой и камнем Каабы.
Но Осел уходить не собирался. Ничего не хочу утверждать, но, возможно, у него были на Город политические виды типа приобщения еврействующих обитателей Города к миру Аллаха, Милостивого, Милосердного, дабы спасти их для спасения, где их ожидают семьдесят девственниц и гурий без числа. Вот он и упирался. Не знаю. Но уходить не собирался. И мадам Гурвиц, жена портного Зиновия Ицхаковича, опять же Гурвица, прогуливающаяся по площади Обрезания с малолеткой Шерой, опять же Гурвиц, в процессе изгнания Осла участия не принимали. Потому что, миль пардон, Осел и женская половина Гурвицей складываются в неприличный моветон. А уж о мадам Пеперштейн, что слева, и говорить не приходится. Она просто отвернулась, делая вид, что пребывание Осла на площади Обрезания к ней не имеет никакого отношения. Мол, где она – и где Осел. И какая между ними может быть связь – это, вы, сочинитель, слишком много на себя берете, и если бы был жив реб Пеперштейн (или если бы он хотя бы когда-нибудь существовал в природе, так как никаких следов его пребывания в Городе ни в начале начал, ни во времена рассеяния, ни во времена Реконкисты, ни при присоединении к России во время второго (или третьего?) раздела Польши, ни в советские времена я не обнаружил. Пока. То вам, господин сочинитель, я даже не знаю что!
Сидящая собачка смутного происхождения в осломахии участия не принимала, опасаясь, что гонения на ослов могут перекинуться и на собак. Тем более что происхождение у нее было смутное! И никакого свидетельства о гиюре – посвящении в еврейство – у нее не было.
И были еще на первом плане картины девицы Ирки Бунжурны кой-какие евреи, но сколько я ни вглядывался в их фигуры, идеи о помощи Шломо Грамотному в изгнании Осла я не обнаружил.
И тут маклер Гутен Моргенович де Сааведра, проживающий в окне, выходившем на площадь Обрезания – а какая у него была квартира, я знать не могу, потому что свет в ней не горел и разглядеть, что там внутри, да еще сквозь пластиковый файл, было невозможно, а свет в квартире не горел потому, что зачем ему гореть, если на картине и, соответственно, в Городе белый день, – придумал, не то чтобы сам придумал, а в веках устаканилось, что на все важные вопросы ответ евреи находят у раввина. А где можно найти раввина?.. А?.. Правильно! В синагоге! Молодцы! И вот, когда евреи покинули свои дома и устремились к синагоге, выяснилось, что девица Ирка Бунжурна синагогу на картине не нарисовала. И сейчас мне нужно отложить написание этого текста, чтобы позвонить этой юной чувишке по скайпу и узнать, как она хотя бы представляет себе эту самую синагогу. Потому что синагога на бывшей улице Архипова и синагоги в мировых центрах, виды которых мне прислал по имейлу из Канады мой однокашник Миша Животовский, в абрис Иркиной картины не вписываются. А, любезные мои читатели, правда жизни заключается не в жизни, а в правде. Засим я оставляю вас разбираться в смысле сказанной мною сентенции и звоню Ирке… Не в Сети… Может, уже ускакала на студию… Всю плешь переела мне этим фильмом… Ну да ладно… Пусть себе… За кино хоть платят… А за эту картинку?.. Копейки. И то, если мне удастся продать эту книгу, в самом начале которой я живу.
Так что попробуем сами представить эту синагогу. Это не такая роскошная синагога, которую могут позволить себе богатые общины и в которой роскоши больше, чем синагоги, как, скажем, в Гранаде, Амстердаме, Нью-Йорке или Антиохии, но вполне себе синагога, в которой помещаются Тора и пришедшие к ней евреи. И для молитвы, и для деловой беседы, и для обсуждения сводок с полей Столетней войны. Ну и для «а просто поговорить».
И вот поутру, я уже не помню точно день и час этого события, но состоялось оно где-то между месяцем Сиван 5162 года 14-м числом и 16-м числом месяца Ав 5665 года, Город стал стекаться к синагоге, чтобы разрешить вопрос инородного Осла.
И пришелся этот день на Шаббат, когда Господь наш отдыхал, и народ Его тоже отдыхал, – так что тут же встал вопрос, является ли обсуждение вопроса о пребывании Ослика на площади Обрезания работой или так себе, ничего. Я не могу передать обсуждение этого вопроса своими словами, потому что язык мой беден, изъязвлен всеми диалектами немецкого языка, потерял плавность и тягучесть ночных ветерков над пустыней Негев, всплески Тивериадского моря, прохладу редких снегов и сладость возлежания на горячем песке Яффы. Все это осталось в далеком прошлом, и язык обрел некую функциональность. Как, впрочем, и другие языки мира. И все становится безликим, малопонятным и огорчающим душу человека моих годов, когда разборки двух бандитов в Кимрах называются «спором хозяйствующих субъектов», а в выстрелы и живой человеческий мат вплетаются тексты о толерантности и бесконечные fuck'и, что уже непонятно что и обозначают.
Так что по мере сил и убогих возможностей постараюсь перевести на русский дискуссию о возможности обсуждения вопроса о пришлом Ослике в Шаббат, согласно Закону, не нарушая Закон и во имя Закона.
В 10 утра после молитвы евреи сняли талиты, переналадили шляпы на более залихватский манер, в зависимости от воспитания и положения в обществе, стряхнули с лапсердаков вчерашнюю перхоть и установили дежурство по наблюдению за взаимным поведением Шломо Грамотного и Осла на площади Обрезания. А так как в состоянии взаимного противостояния они уже пребывали порядка десяти – двенадцати дней, то, по свидетельству реб Аарона Шпигеля, смутной профессии то ли ювелира, то ли фальшивомонетчика, живо напоминали ему композицию скульптора Клодта на Аничковом мосту в столице Российской империи, запечатленной на открытке типографского заведения по Сенной, дом номер 5, второй подвал от угла в одна тысяча восемьсот пятьдесят втором году. А попал реб Аарон в столицу Российской империи в принудительном порядке по смутному подозрению то ли в ювелирной деятельности, то ли в фальшивомонетнической. Но был отпущен в связи с признанием его невменяемым еще до суда. А невменяемым его признали после того, как между допросами он изготовил из обрывка газеты «Ведомости» двадцатипятирублевую ассигнацию, жутко похожую на пятидесятирублевую. И выдавал ее за сторублевую. Тут уж куда деться, ясное дело – невменяемый… Когда это была вовсе не двадцатипятирублевая ассигнация, похожая на пятидесятирублевую и выдаваемая за сторублевую, а сотня марок графства Ольбург-Гессенского. И после следственного эксперимента, состоящего из превращения подшивки газеты «Голос» за 1848 год в пятидесятирублевые ассигнации, как две капли воды похожие на десятифранковые купюры, был этапирован обратно в Город самолично следователем П.П. Суходольским, который и остался в Городе жить, рассказывая юной городской поросли о петербургских тайнах, связанных в основном с бытом столичных прелестниц, обитавших в столичных же борделях.