Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вслед мне кричит рисовавший: «Извини, чувак, ты получился – как баба!»
Как бы внутри слепоты наворачиваются обидные слезы. Мой быстрый шаг похож на замедляющийся бег. Под гору миную тревожный распах пустыря, взмыв, перелетаю через мусорную кучу. У помойного контейнера понуро стоит худющая коричневая корова с длинными, будто подведенными ресницами. Поведя рогатой башкой в мою сторону, скорбно промычала. Вскоре напав на дорогу, стремглав опускаюсь в Крепость и путаюсь в ее переулках.
Крепость Ичери-Шехер еще более опасная, чем парк им. Кирова, местность. Негодование и обида делают меня к этому равнодушным. Холмистые улички здесь так узки, что в некоторых винтовых перепадах сподручней перемещаться боком. Немые стены домов, чьи окна, как взгляд под паранджой, поглощенно смотрят внутрь двориков и частной азиатской жизни. Пространство внешнее здесь не существует. Вместо него – теснота. Я знаю, если здесь будут бить вплоть до смерти жену, то это не будет касаться соседей. В этой местности семья – плацдарм невидимой, но нескрываемой – принятой и приятной тирании – шариата.
Крепость – злачная местность Баку. Как в Москве 47-го года Марьина Роща или Томилино. Основная деятельность здешнего населения – сбыт ирано-турецкой контрабанды. Даже я, пришелец, знаю в нем две чайханы, где у аксакалоподобного, смакующего свою праздную неподвижность бабая можно купить за рубль пачку солдатского, без фильтра, «Кэмела», – чтоб с тихим шиком выкурить половину за вечер в «Жемчужине» на Бульваре.
В Старом городе «малины» столь же часты, как и археологические раскопки. На пустыре из-под песочных осыпей извлекаются алтари какой-то разновидности зороастрийского культа. Раскапываются и реставрируются части архитектурного комплекса дворца Ширваншахов: диван-сарай, диван-хане, усыпальница, мечеть с минаретом, во рву с канавками стоков – дворцовая баня, мавзолей Бакуви и восточный портал. Известняк увит и обсыпан алджебраическим орнаментом из витиеватой речи пророка (алгебра – изобретение тирании: от числа к переменной: в уравнение казни подставляется все что угодно – единица или стадо шахских подданных).
Почти все экспонаты дворца, так и не став памятниками, прибираются к рукам здешних дельцов. В банях устраивается базар, в нем – торговая суета, сапожные лавки, парикмахерская, чайхана. Диван-сарай становится рестораном. Здесь неделю тому назад, накануне отъезда моего брата Пети в Москву, мы вчетвером (еще с дядей и отцом) вкусно ели жареные потроха. (Мы ели много еще чего, но ливер помнится особенно: забавно было на шипящей сковороде среди перченых, накромсанных в масло кусочков разбирать – где легкие, где печень, а где желудок или почки, – забавная работа по различению: так же различаются буквы во взвинченной и размешанной борзописи, или капли в море; по тому же принципу различается в точке ничто, из которого, проклевываясь стаей, его взрывая, вырываются знаки, несущие Вселенную и Различие. На столе – бутылка вина «Чинар», четыре зеленых столбика минеральной воды «Бадамлы», блюдо с тархуном, рейханом, кинзой и мелким зеленым виноградом – блюдо с возможным кормом съедаемого нами барана.)
Безуспешно пытаясь распутать клубок переулков, я случайно оказываюсь на территории дворца. Густые, влажные, как одышка июля, сумерки; набегающие волны звона цикад; полная звездной пыли луна.
Чтобы осмотреться, я забрался на плоскую крышу какого-то низкого дворцового помещения. Внизу рушился в рое огней город. Озеро лунного света, полоня горизонт, пучась облаком дымки в небо, медленно, как впечатленный взгляд, размещалось в бухте. На юге, за ящеркой мыса Баилов, моргал маяк.
Я почти успокоился. Раскрыл альбом, чтобы до конца вырвать обиду. Но ничего не увидел, кроме чистых листов лунного света, трех неудачных эскизов, каракулей адреса и телефона, – и страницы своего удивления, в котором я застыл…
Очнувшись, еще раз перелистал альбом, но незнакомое изображение в нем было только одно: профиль моего впечатления. Лицо ее все время стояло прозрачно передо мной. Только преломленными его чертами я мог видеть предметы, ландшафт, прохожих…
Хулиган польстил моей внешности от неумения, но вышло чудо: каким-то непостижимым образом означилось подобие.
У меня и сейчас хранится этот рисунок. Никакого особенного мастерства в нем не наблюдается. Некоторые линии, для пущей точности передачи, проведены дважды. Профанство очевидно сразу: так школьник забавы праздной ради, высунув кончик старательного язычка, рисует физиономию одноклассника на крышке парты.
Но в этом рисунке главным был случай. Так в путанице дадаистических траекторий иногда чудом проступает точный смысл. Неумелое старание, немыслимо избежав пародии, проявило случайное подобие образов, которое поначалу было мною принято за сходство. Сейчас то, что изображает этот рисунок, похоже на ничто, но при этом остается мне подобным: на нем изображено мое впечатление.
Заглядевшись на луну и воду, я позабыл об опасности своего местонахождения. В любую минуту я мог бы оказаться в еще более мерзкой ситуации, чем та, из которой только что выбрался. Спохватившись, я расставил в уме вешки ориентиров и вскоре уже вполне представлял, последовательность каких именно поворотов мне нужно предпринять, чтобы выбраться прочь из Старого города: и далее руслом сливающихся переулков прорваться на Кривую улицу, и по ней – к набережной, – там, в прибрежном кафе «Ракушка» меня ждал отец.
Но вода поднималась столбом волнистого света в небо и омывала мутный желток луны: зрелище, от которого можно оторваться, только если удастся в него проникнуть всем существом.
Я все же сумел посмотреть на часы и убедиться, что чудовищно опаздываю: вот-вот ожидание отца превратится, минуя наскоро раздраженность, в равнодушие, и он спокойно отправится к Фонаревым без меня.
Напоследок я взглянул вверх: вдруг паутинные линии лунной карты проступили ясней, прожилки медузообразной субстанции, расплывшейся по лунному диску, утолщились и, сопротивляясь вязкому клубящемуся течению, внезапно стали набухать, смещаться, уменьшая прозрачность, приобретая телесность зрения; и вот уже в них проступил немой и дикий крик зародыша: восхитительный страх, медленно стекая по шее, груди, куда-то вниз к местечку паха, сладко сжал все внутренности…
Потом, происшедшее внезапно, как утреннее беспамятство сна, что-то передернулось в свете, словно в диапроекторе были мгновенно переставлены слайды.
Я почувствовал, что на крыше еще кто-то есть. Плоскость ее – примерно квадрат шагов в семь по диагонали – до сих пор служила основанием только для столба теплейшей звездной темноты – стержня моей бакинской ночи, – только основанием моего удивления чудесной случайности рисунка и странному лунному видению, но внезапно весомость этого видения воплотилась в чье-то дополнительное присутствие, которое я стал теперь способен внутренне ясно ощущать и даже слышать, поскольку присутствие это зашевелилось… Шелест платья, который распускает паутинкой в слухе тело бабочки, выпрастывающейся из кокона сладкого лунного сна.Свобода . Я очнулась, прянув от страха, что он напугался. Лицо побледнело до свечения: он слепо подступал ко мне все ближе, расставив, как для поимки невидимки, руки, развернув ладони. Он был на взводе. Я подала голос.
С этим я и живу теперь.