Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хлорка. Почему-то это связано со сном. Там, где было море и не было, видимо, спасателей, тоже воняло хлоркой. Он чувствует этот запах и видит лестницу, которая ведет куда-то вверх. К длинному помосту — коридору? — повисшему над морем. Там где-то мама. И он кричит: «Мама!» Она бежит по лестнице вниз, легкая, как чайка, и уводит его от запаха хлорки.
Да! Он это хорошо видит. Теперь он знает: это и есть место спасателей. Они, так он знает из кино, в большие бинокли смотрят нз пытающихся утонуть идиотов и маленьких придурков, сносимых (такая возможность есть, он знает) волной.
— Там были спасатели! — говорит он сейчас. Через сто лет.
Мама недоуменно смотрит на него.
— В Анапе, — объясняет он ей. — Я вспомнил.
— Что ты еще вспомнил? — спрашивает она.
— Хлорку. Там воняло хлоркой, как у нас сейчас.
— Дезинфекция. Тогда в Анапе была дизентерия, и мы быстро уехали.
Это неправда. Они были тогда два месяца. Он, конечно, не помнит сколько. Но он слышал тысячу раз, как у него была пневмония и мама плюнула на собственный отдых и повезла его на целых два месяца в эту тьмутаракань без удобств и всего прочего (одним словом, курсовка) и укрепила ребенка, и с тех пор — тьфу, тьфу! Концы с концами не сходились. Со временем всегда так. Оно то наползает на другое, то разрывается на части.
— Ты собрал то, что тебе нужно? — спрашивает мама.
Он ничего не собрал, потому как ему нужен телевизор, видюшник, музыкальный центр, но это ему брать не разрешено. На даче додыхает старенький «Рекорд», который ловит только второй канал, и плеер, который был ему подарен на десятилетие и на всю оставшуюся жизнь.
Что он будет там с ним делать? Он представил, как дачная молодежь начнет тянуть его выпить, хуже вкуса спиртного он не знает ничего. Но тамошний народ может вполне прибить за такие несовременные соображения. И травку он не любит, у него сразу закладывает нос, и он начинает жить с открытым ртом, становясь самому себе омерзительным. Его за все это не любят. Он годится только для игры в настольный теннис и попинать мячик. И еще у него есть гитара, даже две, и старенькая органола. Это его сильная сторона. Они (не он), другие мальчишки, любят собраться и на их территории корчить из себя группу игрецов. Ломаются, выгибая спину, чтоб гитара взмывала вверх, ноги ставят на пни, чтоб торчало голое колено из модно порванных джинсов. И дурьи вопли летят в небо с дурьими словами. Он говорил им: «Давайте возьмем текст у Окуджавы или кого еще, тогда, может, и музыка придумается». Ну что ты! Они сами с усами. Они не пальцем сделаны, а значит, не хуже Окуджавы, этого сто лет назад умершего маломерки.
Он пьет чай и думает о существовании в гробу. Вот бы отчебучить такой номер. И пошла бы она, эта дача, на хер.
За ними должна заехать Дина. Дина — мамина подруга. Так мама говорит. На самом деле мама ее терпеть не может — плохой, мол, предметник, плохой воспитатель и вообще ни то ни се. А дело все в том, что ученики Дину обожают, парни говорят о ней гадости, но ведь это и есть доказательство интереса. Мама учит Дину жить, у них разница в годах лет десять, но мама говорит, что три. Он лично в возрастах женщин не разбирается. Мама есть мама, она уже пожилая женщина, ей сорок на следующий год. А Дина молодая, еще не замужем, но никто про нее не говорит «старая дева». Не ложится это на Дину. Дина учит детей «химике» и физике вместе взятым по причине кризиса образования. Она ему не досталась как учительница, ему досталась мама. Она у него чистый математик. Так вот на Дину свалился с печки мужичок с ноготок — дай бог, дай бог, фальшивит мама, — торгует школьным оборудованием, ну Дина и прошла у него, видимо, как эквивалентный обмен за ящик реторт. В общем-то мальчик хорошо относится к Дине, и когда та говорит в шутку, что дождется, когда мальчик кончит школу, она пойдет за него замуж, он соглашается. Он (с закрытыми глазами, естественно) видит себя вместе с Диной. От нее хорошо пахнет, она не исходит глупостью, как мама с папой, и вполне ничего для показа. Невысокая, с хорошей грудью, волосы вьющиеся, подстрижены коротко. Но самое главное — у нее большой рот с мясистыми губами, всегда влажный и никогда не накрашенный. Если его одолевали мысли о сексе, то он видел Динин рот, и больше ничего и не надо было. Но это не значит, что он только об этом и думал. Просто когда мама говорила папе, «какие уродливые губы у Дины и надо бы ей расстараться на косметическую операцию», он думал, что степень идиотии родителей безгранична. Теперь, когда появился торговец ретортами, ему было интересно, видит ли тот рот Дины так, как видит он, или он тоже сторонник приведения в норму того, что лучше всего.
Он рассмотрит его сегодня получше. С ним приедет Дина, чтоб перевести их барахло на дачу, а вместе с ним — и его с мамой. Боже! Как это ему противно!
— Я забыла тебе сказать, — говорит мама, — что Дина поживет с нами.
— То есть? — спрашивает он.
— Ты взрослый. Уже можешь понять. Отношения с Николаем Сергеевичем (ретортой) в той стадии, что ей лучше не уезжать далеко. Дача — лучшее место, чтоб все не кануло. Он на колесах, и на электричке всего сорок минут езды. Так обосрать одним махом подругу могла только его очень добрая мама. Потому что от такой Дины его едва не стошнило. Он знал, что летом она всегда ездит на Азовское море, где у нее родители. А тут вымерен километраж доступности к человеку-реторте и куплен мобильник, чтоб раз — и достать.
— А где она будет жить? — спросил он.
— Ну сообрази, — ответила мама.
— Тогда я остаюсь в городе! — сказал он. Но в этот момент позвонили в дверь, и они ввалились — Дина и этот. Дина кинулась к мальчику и сказала, что она везет классные диски и несколько боевичков. Он хотел ответить, что телевизор и видак у них не принято брать на дачу, но Дина сказала: «Знаю, знаю, мы везем свой!» Он спускал вниз связанные углами одеяла, Николай — как его там — пер выварку с посудой, а дамы прихватили какие-то страшненькие чемоданы. Значит, она будет спать в его комнате, комнатушечке, комнатулечке, пристроенной к стенке дачи, что придавало всему строению вид амбарного ларя, но отдаленность от родителей стоила больше эстетики. Подумаешь, беременная ларем дача, главное — в комнатуле есть дверь с задвижкой и ставни. Он мог укорачивать день до минимума, а ночь в ларе была просто бесподобно черной. Теперь пользоваться этим счастьем будет Дина, а он будет жить на проходной улице — террасе, и вороны нестрижеными когтями будут драть рубероид, выискивая в его ложбинках съедобную живую мелочь, а все окна будут открыты круглые сутки, и в них будет целый день пялиться солнце, потом луна и звезды и все необъятное небо, с которым у него плохие отношения. Он не любит небо, как не дающуюся ему в разумение субстанцию. Он не понимает бесконечность и вечность. В том, что звезды были всегда на одном и том же месте и тупо пялились и на Гитлера, и на Петра, и на Наполеона, и на принцессу Ди, и на Жанну д'Арк, есть какой-то жестокий замысел — унизить червяка-человека, чтоб знал свою крошку со стола мироздания. Да и ведает ли Главная Жизнь о его, к примеру, существовании? О его тюке на коленях, об этой женщине, что захватит его спальный ларь? Интересно, будет ли ей кайфово в черной тьме или она раскроет ставни и будет пялиться на небо, которому на нее сто раз плевать. Даже не так. Плевать — это относиться. Это иметь чувства. Небо никогда не хотело, не хочет и не будет хотеть знать про их человечью возню. Дина поворачивается к нему своим пленительным ртом: