Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ветер налетал через боковые улицы и пах рекой. Мурин волновался. Вода! Вот чего не хватало в первую очередь там. На войне. Воды во флягах. Воды, чтобы взять ванну. Воды, чтобы побриться. Воды как линии горизонта. Воды, которая делит пейзаж с небом, как в Петербурге. Как — но додумать он не успел: перед ним распахнулся необозримый воздушный купол — коляска свернула и понеслась по набережной. В ушах засвистел ветер. Чайки качались в высоте, точно обрезки железной ленты. Юбки дам сносило, накреняло колоколом, рукой в перчатке каждая придерживала шляпу. Шали надувало, как паруса. У мужчин брючины облепляли ноги. Горничные держали детей за руки, точно боясь: а ну улетят в Пулково, в Выру, в самое Финляндское княжество. Мурин не выдержал, опираясь обеими руками на борта, привстал. Ветер тут же надавал ему по мордасам. Дышать стало трудно. Приходилось цедить сквозь зубы, чтобы не задохнуться. Хотелось захохотать. Он представил себя домом, в котором все окна нараспашку. Катятся, треща, листы бумаги. Хлопают шторы. Вылетают вон воспоминания, вопросы. А главное, этот мерзкий запах, запах, которым там пропиталось все: запах гниющих мертвецов. Дуй же! Больше! Унеси все!
Коляска чуть не накренилась, закладывая поворот, прыгнула под низкие своды Зимней канавки, ветер тут же стих, точно и не было. Прохожих здесь тоже не было — сказывалась близость дворца. Мурин плюхнулся обратно на сиденье. От усилия руки гудели. Он чувствовал себя умытым. Теперь вокруг было тесно от каменного строя, Мурин разглядывал знакомые дома. Невский ветер освежил его. Продул, проветрил. Когда Мурин подкатил к гостинице Демута, увидел того же самого мордатого швейцара у той же самой двери того же самого зеленого цвета, что и до войны, он почувствовал, что улыбка сама расползлась на лице.
Коляска еще не остановилась, а швейцар уже бросился к дверце:
— Сколько зим, сколько лет!
Это было преувеличением. Война шла всего несколько месяцев.
— Что, соскучились?
— С тоски чуть не дохнем! — махнул рукой швейцар. — Скорей бы господа офицеры вернулись.
«Некоторые уж не вернутся», — вдруг влезла мысль. Улыбка Мурина скисла, а швейцар с непривычки не заметил — все трещал, слегка кланяясь:
— Извольте сейчас за цыганами послать? За Танькой или Машкой? А то Илья и медведя привести горазд.
Мурин не ответил. Швейцар понял иначе, зашептал, но громко:
— Или за мадам Кики?
— А что, разве кто-то из французов остался? — удивился Мурин. Они все бежали из столицы, когда началась война: портнихи, модистки, актрисы, балетные, проститутки, парикмахеры, лавочники. Французские лавки закрылись, французская труппа уехала. Боялись, что будут громить, сажать, а то и вешать.
Мурин сунул лихачу деньги и убрал кошелек. Он вдруг сообразил, что не знает, как сойти с коляски. Делать это самостоятельно ему еще не приходилось.
Швейцар тонко улыбался:
— Остался кто или нет, знать не могу. Я им не сторож. Заведение прибрала какая-то дама из Риги, да все по привычке: мадам Кики да мадам Кики. И девок тоже: Зизи, Заза, Нана, Рири. Стосковались дамы! Жалуются: мол, господа чиновники и прочие цивильные, если позволите, веселиться не умеют. Все у них по тарифу, больше положенного не дождешься.
Может, это и был намек на чаевые, но Мурин его не услышал. Он соображал, с какой ноги лучше приняться, за что схватиться для опоры. Мешала и шинель. Край ее все время соскальзывал и путался в ногах. Еще надо было взять кивер. Он стоял на сиденье рядом, как пустая коробка, а третьей руки у Мурина не было. Швейцар неправильно понял его замешательство:
— А то и за балетными пошлю, коль изволите. Такие цыпочки есть. И тоже прозябают. Господа чиновники разве ж веселиться умеют? Веришь ли, Влас, от этих штатских мухи дохнут на лету, жаловалась мне одна мадемуазель из балетной школы, вот плутовка: скажи, Влас, да скажи, когда уже господа офицеры вернутся…
— Хватит, — огрызнулся Мурин. — Заткнись, каналья! Заткнись уже…
Швейцар отшатнулся от борта, вылупился. Он бы спокойно пережил, если бы Мурин сунул ему кулаком в лицо, — когда гуляли офицеры, случалось и похуже! Но только сейчас дело было среди бела дня, по набережной проходили господа в черных цилиндрах, а господин офицер был не пьян.
Мурин спохватился. Он увидел свои поднятые кулаки. Почувствовал, как загорелись уши. Разжал пальцы. Но так и остался сидеть.
Обычно гусарские офицеры, подкатив к Демуту, выскакивали одним прыжком; швейцар наконец сообразил: тут что-то не то. Лихач обернулся. Обычно его ездоки возле Демута либо браво соскакивали на ходу, либо выпадали из коляски прямо на тротуар — в зависимости от степени опьянения. Они переглянулись. Швейцар нашелся первым. Ринулся к коляске, распахнул дверцу, выдвинул лесенку, обычно приберегаемую для дамского полу. Подал пассажиру руку, согнутую в локте.
— Извольте, ваше бла-aродие. А костылик ваш или трость… Ах, вот она, извольте, подам.
Мурин замешкался, прикидывая маневр. Сперва трость? Или нога? Которая? Ступил на лесенку. Шатко накренился, начал падать на швейцара, успел. Крикнул:
— Отлезь!
Выправился, размахивая руками, уперся концом трости, стукнул на тротуар здоровую ногу, подволок другую, оперся, и делая один шаг слишком размашистым, а другой слишком коротким, проковылял в дверь.
Из гостиницы тут же выскочил лакей, подбежал к заду коляски, принялся отстегивать ремни, снимать багаж. Лихач на козлах сидел истуканом. Теперь у подъезда остались только свои, можно было допустить некие откровенности.
— Эх, война-сволочь, — сказал лихач.
Швейцар одной рукой приподнял за козырек фуражку, другой почесал потное темя:
— Вот же едрит. М-да. А какой молодец был.
Все трое прислуживали давно и наблюдали о людях такие тонкости, которые не мог бы уловить своим пером даже известный сочинитель Карамзин (они о таком, впрочем, не знали). Всем троим стало не по себе. Они чувствовали, что самой идее шикарной, веселой, разгульной и беззаботной жизни, которую олицетворяла гостиница Демута, нанесен какой-то внезапный удар. Молодцы-завсегдатаи, которые казались вечно молодыми и вечно пьяными, несколько месяцев назад ушли воевать, а теперь вот, похоже, возвращаются, хотя