Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Уймись, Баярд! Уймись ты, Ринго! — кричит она, стоя шагах в пяти от нас. На ней, я замечаю, нет старой отцовой шляпы, которую она непременно надевает поверх косынки, пусть даже всего на минуту выходя из кухни за дровами. — Что за слово такое я слышала? Как это вы обзывались? — И, не переводя дыхания, продолжает (бежала бегом, видно): — А кто к нам едет по большой дороге!
В один и тот же миг мы с Ринго рванулись из остолбенелой неподвижности — через двор и кругом дома, туда, где на парадном крыльце стоит бабушка, где Люш, обогнув дом с другой стороны, тоже встал у крыльца и глядит на ворота, что в конце въездной аллеи. Когда отец весною приезжал, мы с Ринго побежали аллеей навстречу и вернулись — я стоя в стремени, обхваченный рукой отца, а Ринго — держась за другое стремя и не отставая от коня. Но сейчас к воротам мы не кинулись. Я на крыльце рядом с бабушкой, а Ринго с Люшем внизу, у ступенек, — вместе мы глядели, как Юпитер, соловый жеребец, входит в ворота, постоянно теперь растворенные, идет по аллее. Они приближались: большой костлявый конь мастью почти под цвет дыма — светлей, чем дорожная пыль, что прилипла к его шкуре, мокрой с переправы, с брода в трех милях отсюда, — идет мерным ходом, который не шаг и не бег, как если б Юпитер весь путь из Теннесси шел этой мерной поступью без перерыва, ибо настало время преодолеть простор земли, забыв о сне и отдыхе и отбросив, отослав в нездешний край вечного и праздного досуга зряшную прыть галопа; и отец, тоже не просохший с переправы — сапоги от воды потемнели и покрыты тоже коркой пыли, серый походный мундир белесо выцвел на груди, на спине, на рукавах, и почти не блестят потускневшие пуговицы и вытертый полковничий галун, а сабля тяжко висит сбоку, не подскакивая на ходу, точно слитая с бедром. Отец остановил коня; взглянул на нас с бабушкой, на Ринго с Люшем.
— Здравствуйте, мисс Роза. Здорово, ребята.
— Здравствуй, Джон, — сказала бабушка.
Люш подошел, взял коня под уздцы; отец натруженно спешился, и сабля увесисто и тупо ударилась о ногу, о мокрое голенище.
— Почисть его, — сказал отец. — Дай корма вдоволь, но не выпускай на выгон. Пусть будет под рукой… Иди с Люшем, — сказал он Юпитеру, точно к ребенку обращаясь, и потрепал его по желтовато-дымчатому боку, и Люш увел коня. Теперь мы могли рассмотреть его как следует. Отца то есть. Он был невелик ростом; возвышали, высили его в наших глазах те дела, что — мы знали — совершает, совершил он в Виргинии и Теннесси. Были и другие воины, свершавшие такое, — но мы-то знали его одного лишь, его храп слышали ночами в тихом доме, его видели за обеденным столом, его голосу внимали, его привычки сна, еды и разговора знали. Ростом он был невелик, в седле же казался еще малорослой, потому что Юпитер был крупен, а отец в воображении нашем высился и пеший, на коне же вырастал уже до неба, до невероятия. И потому казался в седле мал. Он подошел к крыльцу, стал подниматься, и сабля весомо и плоско льнула к ноге. А мне уже запахло — как во все его приезды, как весной, когда я ехал по аллее, прижимаясь к нему, стоя в стремени, — я уже почуял запах, шедший от его одежды, бороды и от тела тоже; мне казалось, это запах пороха и славы, победоносной избранности, но, поумнев, теперь я знаю — не победоносность то была, а только воля выстоять, едко-усмешливый отказ от самообманов, заходящий намного дальше и того оптимизма, который бодро принимает вероятность в ближайшем же будущем всего наихудшего, что мы способны претерпеть. Он всходил, и сабля задевала каждую ступеньку (так невысок он был на самом деле); взойдя на четыре ступеньки, остановился и снял шляпу. Вот пример того, как действия отца превышали его рост. Он ведь мог подняться наверх, стать вровень с бабушкой — и ему пришлось бы слегка лишь нагнуться, подставляя лоб поцелую. Но нет. Он остановился двумя ступеньками ниже и обнажил голову, и то, что теперь уже бабушка принагнулась, касаясь его лба губами, нисколько не ослабило впечатления рослости, крупности, которое он производил — по крайней мере, на нас.
— Я так и думала, что ты приедешь, — сказала бабушка.
— Н-да, — сказал отец. Взглянул на меня, не сводившего с него глаз; а снизу неотрывно смотрел на него Ринго.
— Неблизкий путь из Теннесси, — сказал я.
— Н-да, — опять сказал отец.
— А отощали вы, хозяин Джон, — сказал Ринго. — Что там едят в Теннесси? То же самое, что у нас едят люди?
И тут я сказал, влюбленно глядя отцу в лицо, в глаза:
— Люш говорит, ты сейчас не в Теннесси был.
— Люш? — произнес отец. — Люш?
— Входи, — сказала бабушка. — Лувиния уже накрывает на стол. Не успеешь умыться, как подаст тебе обедать.
2
В тот же день, еще до заката, мы сделали для нашей скотины загон. Мы огородили его в низине, в зарослях у речки, где его нипочем не найти чужаку, и саму изгородь разглядеть можно, лишь приблизясь к свежеобрубленным, сочащим сок жердям, перегородившим чащобу и с ней сливающимся. Мы все там трудились — отец, Джоби, Ринго, Люш и я, — отец по-прежнему в сапогах, но сняв мундир, и обнаружилось, что брюки на нем не конфедератские, не наши, а североармейские, трофейные, нового и крепкого синего сукна; и саблю отец снял. Работали мы быстро, валили молодые деревья — иву, дубки, красный клен, каштан карликовый — и, наспех обрубивши ветки, волокли с помощью мулов, да и сами, через пойменную грязь и кусты туда, где уже ждал отец. Вот то-то и оно — отец поспевал всюду; ухватив по жердине под каждую руку, он волок их сквозь кустарник чуть ли не быстрее мулов и примащивал на место, пока Джоби с Люшем еще спорили, каким концом пустить куда. Вот то-то же; и не в том дело, что отец работал быстрее и усерднее всех нас, хотя мог бы стоять, распоряжаться и уж точно выглядел бы в такой позе крупней и внушительней (во всяком случае, в мальчишеских глазах — по крайней мере, в наших с Ринго двенадцатилетних глазах) — дело во всей его манере. Когда Лувиния подала ему солонину с овощами,