Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было еще одно доказательство того, что бабушке уже не было больно – она ведь не издала ни звука, пока горела. Обычно если у нее что-то болело или ей что-то не нравилось, она кричала. Я никогда не слышала, чтобы кто-то кричал так же громко, как она, когда ей на голову свалилась целая банка тунца. Иногда бабушка могла так разозлиться, что никому мало бы не показалось.
Когда мы пришли проведать тело следующим утром, оно еще тлело. Или, лучше сказать, не тело, а то, что от него осталось, а осталось уже не так много. Мне вроде бы было немного жаль, что бабушки теперь нет. Я была бы рада, будь она все еще жива. Она пекла такие вкусные блинчики.
Днем я решила проверить ее еще раз, но, кроме темной земли и засаленной травы, уже ничего не было видно. Папа сказал, что уже все убрал и закопал останки. Только не сказал, где именно.
Позже я много думала о том, действительно ли правильно поступил папа, задушив ее подушкой. Он утверждал, что правильно. Иначе все было бы еще хуже.
Когда папа ее душил, бабушка молчала. Она только как-то странно дергалась в кровати, пока совсем не умерла – так же, как те рыбки на дне лодки, которые вот-вот задохнутся без воды. Поэтому мы их ударяли палкой по голове, чтобы они не страдали. Ведь никто не должен страдать.
К счастью, тем рождественским утром в комнате бабушки было совершенно темно. И раз она умирала в темноте, ей точно не было больно. Во всяком случае, так я думала тогда. К тому же все произошло быстро, потому что папа давил на подушку со всей силы. Все, кто рубит деревья, делает мебель, таскает дрова и разные вещи, – очень сильные. Возможно, и у меня бы получилось, потому что папа всегда говорил, что я была очень сильной для своего возраста и вообще – слишком сильная для девочки.
По правде говоря, я никогда не задумывалась над тем, какая я. Наверное, я была такой, какой они меня видели. Но иногда я видела то, чего не видели они.
* * *
Мы жили на Ховедет[2] – таком маленьком острове, который был чуть выше другого острова, большого. На Ховедет жила только наша семья, и мы со всем справлялись сами.
Ховедет соединялся с главным островом с помощью узкого перешейка, который назывался Хальсен[3]. Сейчас я с трудом ориентируюсь во времени, но папа всегда говорил, что если идти от нашего дома через Хальсен быстрым шагом, то всего через полчаса можно дойти до ближайших домов, а еще через четверть часа – до Корстеда, самого большого города на острове. Мне всегда казалось, что Корстед – просто гигантский, но бабушка рассказывала, что он очень маленький по сравнению с тем городом на материке, где она жила. Мысль о большом скоплении людей очень меня пугала.
Мне было неуютно среди чужих людей. «Никогда не знаешь, чего от них ожидать, – говорил папа. – И ни в коем случае не верь их улыбке».
Было у жителей главного острова и кое-что хорошее – у них мы могли найти все необходимое. Можно даже сказать, что без них мы бы не справились.
Поскольку теперь папа не очень хотел уходить с Ховедет ночью, главным добытчиком в семье была я. Он уже многому меня научил, и я сама прекрасно знала, как и что нужно делать.
В самом начале мы ездили вместе на грузовике. Обычно – по ночам, когда все уже крепко спали. Мы всегда находили укромное место, чтобы спрятать автомобиль, а потом тихонько пробирались во дворы и находили вещи в машинах, сараях, гостиных и кухнях. Как-то раз мы забрались в спальню к женщине, которая была настолько пьяна, что нам даже удалось стянуть с нее одеяло. Потом я еще долго размышляла над тем, что же она подумала, проснувшись утром без одеяла. Папа сказал, что видел ее на следующий день в Корстеде, и выглядела она растерянной. Еще бы! Одеяло-то было из гусиного пуха. Может быть, она решила, что оно улетело само по себе?
Это одеяло досталось моей маме, а я взяла ее старое, на которое папа чуть раньше обменял свой чудесный пресс для набивки колбас. Старое одеяло было с утиным пухом. Через несколько месяцев мы все-таки забрали пресс для набивки колбас у парикмахера, потому что решили, что он ему не нужен. Парикмахер с женой спали на третьем этаже, а пресс стоял на кухне на первом этаже. Они никогда не запирали дверь со стороны кухни, поэтому пробраться внутрь было проще простого. Тогда мне казалось, что парикмахер тоже хотел, чтобы мы забрали у него свои вещи. Или его вещи. Как же отвратительно пахло от его жены! Этот мерзкий запах доносился даже из кухни. На месте этого парикмахера я была бы очень рада, если бы кто-то вот так пришел и забрал эту жену вместо пресса. «Это такие духи», – объяснил папа.
Мамина подушка с утиным пухом долго пахла этими мерзкими духами, а когда подушку отдали мне, то она пахла не духами или уткой, а мамой. А вот от новой подушки пахло алкоголем, хотя мама не пила ничего крепче кофе со сливками, а под конец она вообще пила только воду из насоса, но об этом я еще расскажу.
Мой папа мастерски чинил окна и двери. Этому он научился у своего папы. Я никогда не видела дедушку, но знаю, что его звали Силас. А теперь папа учил меня, и я тренировалась в нашей мастерской на окнах и дверях, раздобытых нами в походах. Этого добра было много на свалке в южной части острова, и мы привозили с нее все, что помещалось в грузовик. И зачем люди выбрасывают такие хорошие вещи! Их ведь можно чинить, открывать, закрывать, играть с ними, в конце концов!
Дома, в которых стояли новые двери, мы обходили стороной – их было тяжело открыть, если владельцы вдруг додумались запереться. Но таких на