Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместо него покончил с собой – на почве все той же неразделенной любви – его знакомец по Вецлару Иерузалем. А сам Гёте избавился от страданий путем всея писательской сублимации – написав роман «Страдания юного Вертера». Где и «подарил» своему герою Вертеру судьбу Иерузалема.
Роман имел оглушительный успех, небывалый, пожалуй, в мировой литературе. Если «Гёц» сделал Гёте известным всей Германии, то «Вертер» превратил его в главную европейскую знаменитость эпохи.
Вскоре тиражи изданий в Германии побьют все мыслимые рекорды, роман будет переведен на многие европейские языки, всюду – от аристократических салонов до скромных гувернерских каморок – зачитываем до дыр. С ним не расставался в своих военных походах и кумир эпохи Наполеон, прочитавший «Вертера», по его уверениям, семь раз от корки до корки. Мода на «Вертера» станет сродни лихорадке. Все денди европейских столиц обрядятся в цвета героя романа: синий фрак, желтый жилет, кремовые панталоны. Вскоре после появления романа Гёте пригласит к себе герцог Саксен-Веймарский Карл Август, приблизит, осыплет милостями прямо неслыханными – подарит роскошный особняк в городе, дачу поблизости, кучу полусинекурных должностей с немалыми доходами от каждой из них, сделает его, по существу, своей правой рукой в карликовом государстве. В Веймар к Гёте потянется нескончаемый поток паломников со всех концов Европы – чтобы только увидеть автора «Вертера». Среди них будут и наши – Карамзин, Батюшков, Жуковский, Федор Глинка. Иные, особо чувствительные, идеально отформованные «сентиментализмом» эпохи, будут даже падать в обморок, не в силах перенести чуда лицезрения того, кто сотворил им «Вертера», упование их сердца.
Как объяснить такой успех? Многие авторы, не только марксисты, но и такие, как Томас Манн, выводят его из особенностей эпохи, то есть мыслят сугубо исторически. Мол, «пробуждение весны» накануне французской революции, половодье чувств, захлестнувшее «естественного» человека, взбунтовавшегося, благодарение Руссо, против мещанской и формально клерикальной морали – плюс мода на «поэтическую скорбь», наплывавшая вместе с Оссианом на континент из Англии, подобно туману. Плюс проснувшееся достоинство маленького человека, не желавшего более сносить социальные обиды, – и хотя еще не вышедшего на баррикады, но уже в исключительных случаях предпочитавшего смерть унижению. Есть ведь в «Вертере» и такой мотив – когда герой сверх положенного приличия засиживается в патрицианском доме и пришедшие туда на званый ужин аристократы морщат нос, завидев плебея, – а тот бежит потом в поля и леса рыдать от обиды.
Все это из романа выводимо – и из всего этого роман выводим, но лишь в своей художественной, так сказать, периферии. Подобные интерпретаторы явно грешат против логики, не в силах объяснить, почему же с таким интересом читают роман и многие наши современники, совершенно равнодушные к обстоятельствам давно минувшей эпохи. Писательский Талант тому виной? А в чем же он состоит, как не в умении отыскивать непреходящее, вечное, прячущееся за случайными костюмами, всеми этими синими фраками и желтыми жилетами своей эпохи?
Любопытно, что это первым раскусил Наполеон. Вот уж кто знал толк, скажем так, в направлении главного удара. В 1806 году в Эрфурте, куда Гёте прибыл из недальнего Веймара на раут по случаю переговоров французского и российского императоров, Наполеон встретил его с распростертыми объятиями и евангельской цитатой в виде заготовленного бонмо: «Вот человек!» Затем отвел в сторону, долго выражал свое восхищение «Вертером», но не удержался и от замечания: де, все эти побочные социальные детерминанты, приведшие среди прочего героя к самоубийству, выглядят в романе не совсем оправданными привесками. Роман, по мнению великого полководца, только выиграл бы, если бы на поле боя остались только главные противники – любовь и смерть. В их роковой и неизбывной, взаимосвязанной и взаимозависимой близости. Вежливый Гёте невнятно оправдывался своей порочной тягой к универсальности, к тому, что его могучий русский собрат по перу Толстой назовет впоследствии «сцеплением причин».
Как художник, Гёте, конечно, прав. Но прав и Наполеон – как пытливый читатель. Ядро конфликта он нащупал верно. Ведь в самой сердцевине сугубо чувственной любви, ее неутолимой жажды таится не только неразрешимо загадочная печаль, но и самый погибельный соблазн. Ведь это только кажется, что пресловутая «мука любви» бывает от ее неразделенности. Мука в том, что само блаженство чувственной любви уже одной преходящестью своей напоминает о смерти. Блаженство любви словно бы втягивается в блаженство смерти как в омут. Об этом догадывались и создатели великих античных трагедий, и Петрарка, и Шекспир, и Расин с Корнелем. Но там страсти были как-то приподняты на котурны, там все герои действуют или чувствуют как титаны. Гёте первым обнаружил их в жизни каждого человека – вообще в жизни. Асоциальные особенности – прав и Наполеон – здесь не очень при чем. Дочка амтмана, может, действительно на социальной лестнице стоит повыше неустроенного пиита, но дело не в этом. В «Первой любви» Тургенева та же мука любви при равном социальном положении героев. А в «Митиной любви» Бунина социальные роли героев не просто меняются на противоположные, но разводятся по полюсам. Однако итог тот же: смерть собирает свою жатву среди невольников запредельного чувственного накала. Блаженство чувственной страсти таит в себе жало смерти. «Мы смеемся, а смерть смеется внутри нас» (Рильке). Исток запечатленной темы в мировой литературе новейшего времени – «Вертер» Гёте.
В 1788 году, словно повинуясь двенадцатилетнему звездному циклу, Гёте вернулся к роману, что-то подправил, что-то переписал. Он испытывал в это время глубокий духовный и душевный кризис, от которого искал спасения в длительном путешествии по Италии. В исповедальном письме к одному из друзей в это время он признался, что иногда сожалеет о том, что не покончил с собой, как Вертер. Вовсе не из-за того, что не встретил с тех пор более достойную барышню, чем Лотта. А потому что с тех пор больше не повторилось счастье полного слияния поэзии и правды, к которому он стремился всю жизнь. И Гёте начинал уже думать, что история с Лоттой, запечатленная в его романе, была звездным мигом его жизни. И ничего нет лучше, как расстаться с жизнью в ее звездный миг.
Что же касается самой, реальной Лотты, то она здесь как бы и ни при чем. Она – только подобье. Только случайное – весьма вероятно, что иллюзорное – воплощение некоей таинственной жизненной силы, разлитой в природе. Спустя десятилетия реальная Лотта посетила престарелого поэта в Веймаре – и оба испытали, помимо неловкости и смущения, только явное разочарование. Томас Манн, прельщенный завороженной темой преходящести всего в этом мире, написал роман об их встрече. Его «Лотта в Веймаре» словно вырезана ножницами из черной бумаги, там не герои, а тени былого. Эту прелестную, хоть и искусственную конструкцию можно рекомендовать читателям в качестве эпилога к «Вертеру». Не роман, а мечта постмодерниста!
Удивительно, но к тому времени, когда Гёте так горько сетовал на судьбу, уже были написаны многие сцены первой части «Фауста». «Вертера» Гёте писал около шести недель, «Фауста» – в общей сложности около шестидесяти лет. Вряд ли найдется в мировой литературе другое произведение, которое вынашивалось бы так долго. Всего живее работа спорилась на рубеже веков, в последнее десятилетие жизни Шиллера, в пору их дружбы. Живший в Веймаре, что называется, за углом, Шиллер благоговейно относился к грандиозному замыслу друга, в котором видел инкарнацию олимпийца. Шиллер, восхищаясь уже написанным, буквально вымаливал у Гёте новые сцены. После его смерти в 1804 году некому было подбадривать и поощрять Гёте. Но он, словно хороший стайер, чувствовал дистанцию своей жизни и окончательно завершил свой монумент уже на восемьдесят третьем году, за несколько дней до смерти.