Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не прикасалась к алкоголю, с тех пор как узнала, что беременна Холли. И первый бокал джина с тоником оказал на меня на редкость мало воздействия. А к тому времени, когда я выпила четвертый, голова и ноги у меня стали ватными.
На следующее утро, когда зазвонил телефон, я все еще была во хмелю и лишь наполовину проснулась. Я сняла трубку после первого звонка, мгновенно насторожившись, с тем же чувством головокружения, как и накануне днем, когда явилась женщина-полицейский. Коронер представился и пояснил, что звонит лично, потому что хорошо знал моего папу. Он крайне огорчен случившимся. Следствие начнется в среду, в десять часов утра. Мне придется присутствовать, но мои показания на тот момент сведутся лишь к опознанию. Как только формальности будут выполнены, он передаст мне тело отца. А как только все необходимые бумаги будут заполнены, он сообщит дату слушания в суде.
Простыни на той стороне кровати, где спал Пол, были смяты, кроватка Холли пуста, а в прихожей на полу лежала записка. Пол надеялся, что я в порядке: не надо беспокоиться по поводу работы, так как меня там не ждут, а он ушел рано и по дороге домой заедет в детский садик. Я не заметила ни его с Холли приезда, ни отъезда. Я еще ни разу за весь год существования Холли не пропустила ее завтрака, всегда готовила ее к предстоящему дню. Мне следовало быть благодарной Полу. А вместо этого я испытала удушающее чувство вины, какое всегда накатывало на меня, когда я считала себя не идеальной матерью. Я покачала головой, злясь на себя. Мой отравленный алкоголем мозг дал о себе знать резкой болью. Сбросив халат, я заперлась в душе, закрыла глаза и стояла под горячей водой, пока боль не начала отступать.
Рэю Артуру пришло письмо, заказное. На другой день после смерти папы я с помощью компьютера отправила формальное извещение всем неизвестным мне адресатам в папиной книжке. Ручеек полученных мной соболезнований высох через неделю. Многие месяцы спустя пришла открытка с поздравлением на Рождество. На ней было два штемпеля — один из Лондона для пересылки, другой — частично затертый, но, безусловно, из Ноттингема, где папа жил и работал в молодости. Я долго ждала, пока Холли разглядывала открытку, а голова наливалась тяжестью. Наконец Холли отдала мне открытку. «Да!» Сцена рождения Христа из коллекции Королевской академии. На обороте надпись, сделанная чернилами тем же почерком, что и на конверте: «Рэю — Счастливого Рождества. Диклен (Барр)».
Я вытащила черную книжечку папы из ящика стола и просмотрела все записи на «Д» и «Б». Я никого не пропустила. Адреса отправителя открытки там не было. Я взяла конверт и начала засовывать в него открытку. Что-то мешало. Я провела пальцем внутри и извлекла листик бумаги. Холли захныкала.
— Минутку, куколка.
Хныканье перешло в плач. Я вспомнила — слишком поздно, — что это ее обязанность извлекать бумаги из конвертов.
— Пол!
Он появился на пороге, еще не вполне проснувшийся, в трусах.
— Можешь ее взять?
Он секунду смотрел на меня, а потом пересек комнату и понес девочку на кухню.
— Пошли, Тигренок, не будем нарушать мамин покой.
Бумага с одной стороны была прострочена дырочками. На листке карандашом были нарисованы мужчина, женщина и ребенок, сидящие на покрытом травой откосе. Наверху откоса — домик, и там, где плитки обвалились, видны стропила. Женщина сидела сбоку. Она обхватила себя руками, и создавалось впечатление, что ей холодно. Между ней и остальными торчала гигантская поганка. На ней было что-то нарисовано — не разберешь. По другую сторону сидел мужчина, держа на коленях ребенка.
Лица были очень похожи — поразительно похожи. Даже если бы этого не было, и позы, и фон, на котором изображены люди, — все было довольно знакомым, и я тотчас узнала фотографию, с которой был сделан рисунок. Она стояла на камине у папы, сколько я себя помню. Женщина — это моя мать. Не думаю, чтобы ей было холодно, — по-моему, она всегда была такой. Вместо гигантской поганки там находилось древнее каменное сиденье, а на нем — игрушечный заяц по прозвищу Снеговик. В домике же за много лет до того, как была сделана эта фотография, родился мой отец. Мужчина с ребенком и был моим отцом. А ребенок, сидевший с мужчиной, — это я.
Диклен
Прежде чем я начну рассказывать, ты должна учесть: это происходило давно. Речь идет о трех десятилетиях — Бог ты мой, это же полжизни. Мир был совсем другим — о нем нельзя судить по сегодняшним меркам. Сколь о многом я за эти месяцы пожалел. Сожаления наваливаются на меня, как разбойники в ночи со своими свинцовыми дубинками и ножами. Они крутятся и крутятся у меня в голове — даже виски неспособно их прогнать. А я все твержу себе: «Поверни я время вспять, я бы поступил иначе». И сам же отвечаю себе: «Вот как, поступал бы иначе, да?» И я знаю, что не поступил бы. Вернись я в тот мир, когда мне было на тридцать лет меньше, я делал бы все до последнего так, как делал впервые.
Мир был таким же бестолковым, в каком мы живем сейчас, только он таким тогда не казался. Может, потому, что я был молод. Я приближался к тридцати и могу по-прежнему сказать, что был на правильном пути. На правильном пути к чему? Ну в общем, на правильном. У меня были надежды и мечты. Все то, что в конечном счете так и не осуществилось. То, что выцвело и рассыпалось и разлетелось в прах и что ветер вбил в землю. Провалы и потери, компромиссы, виноват — не виноват, — все это в конечном счете подготовило меня к жизни. Но к такой жизни, какой я не думал жить.
Я не был дураком. Как и твой отец. Неведение Рэя, если дело было в этом, во многом объясняет, почему мы о чем-то умалчивали. Я уверен, что прав. В ту пору столько было всяких табу. Вот, например, помню — было это до того, как я уехал из Ливерпуля в художественную школу, — однажды днем к нашему дому подошла приятельница мамы, миссис Каррагер. Я открыл дверь на ее стук и, помню, заулыбался и хотел сказать: «Здравствуйте», восприняв ее появление как приятный сюрприз. Но лицо у нее было серьезное, насупленное. Она не ответила мне улыбкой, не вошла, когда я отступил от двери, только спросила сухим тоном, дома ли мама. Я стоял в передней, пока они разговаривали, держась в тени, потрясенный серьезностью момента. Речь шла об их общей приятельнице, женщине с тремя детьми, которые все были младше меня. Она умерла. Эти слова повисли в воздухе, прошла целая эпоха, прежде чем они исчезли. Мама не реагировала — она стояла замерев. Потом спросила, что произошло. Миссис Каррагер взглянула на меня, слегка кивнула. Меня отослали. Я ничего не сказал, просто стал подниматься по лестнице. Но я все же услышал немыслимое слово, произнесенное шепотом, со свистом. Рак. Словно это было нечто скандальное. Словно умершая женщина оказалась не такой, как они.
Это всего лишь пример, но, возможно, он поможет тебе кое-что понять. Твой отец не был глуп и не был испорчен. Просто он жил в определенном мире, в определенных понятиях, среди тяжелой мебели и свеженаклеенных обоев. Да и ковры, и коврики, и линолеум были в шишках, и по ним было трудно ходить — столько всякого дерьма скрывалось под ними. Но люди старались держать равновесие, никто ничего не говорил, все мы делали вид, актерствовали — верили, — что пол под нашими ногами ровный, и удобный, и гладкий.