Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 311 году гунн Лю Цун захватил город Лоян, бывшую столицу Китая, и весь север страны до самой реки Хуанхэ, тогда как западные гунны выступили в путь в сторону заката.
На запад? «Почему?» — задается вопросом Рене Груссе в книге «Степная империя». И сам себе отвечает: «Мы не знаем». Примерная скромность со стороны великого ученого[1].
Под предводительством Баламира эти гунны, вскоре получившие прозвище «черных», перешли через Волгу, Дон, Днепр, Днестр, достигли Дуная. По пути они разбили аланов с Терека, аланов с Кубани и остготов с правобережья Днепра, хотя те и не были неженками. Бесстрашные грубые вестготы бежали от них, забыв всякий стыд, пересекли Дунай и кучей ворвались в Восточную Римскую империю со столицей в Константинополе, где шумно заявили о себе.
И вот загадка: гунны не стали их преследовать. Очарованные венгерскими степями, где сегодня процветают их потомки, они остановились там, возможно, из ностальгии. Там они не чувствовали себя на чужбине, чего, возможно, боялись: Пушта была продолжением русских степей, которые были продолжением среднеазиатских и монгольских степей, но на западе она была последней степью, и они, наверное, это почувствовали.
По ту сторону Дуная, в направлении Атлантики, рельеф местности усложняется, встречаются участки, покрытые лесами. Холмы, горы, равнины, долины накладываются друг на друга, утомляя коня и огорчая всадника. Пушта воспроизводила земли предков, и гунны остались там.
Помимо иллюзии свободы, поддерживаемой ее плоским рельефом, у Пушты было еще одно преимущество: она не пустовала. Ее населяли гепиды — германское племя, наверное, приходившее в упадок вдали от своих первородных лесов, ибо в отличие от Арминия, уничтожившего легионы Августа, они очень быстро покорились гуннам и поставляли пришлецам домашнюю обслугу.
Гунны проведут здесь несколько десятков лет, занимая незначительное пространство по меркам кочевников, привыкших носиться по бескрайним просторам Азии. Ибо хотя Пушта и была продолжением русской степи, то лишь очень маленьким ее отростком.
Итак, гуннам было скучно. Сидя на левом берегу Дуная, праздные гунны, которым прислуживали гепиды, были предоставлены сами себе и досадовали на свое безделье, глядя на противоположный берег. Это зрелище усиливало чувство разочарования. Они мечтали массово переправиться через реку и торжествующе ворваться в самую гущу этой империи, раскинувшейся перед их взором, выставляя напоказ опьяняющее изобилие уже чуть ослабленной, но еще внушительной державы. В душе воины этому только радовались, поскольку, как сказал Корнель, «…где нет опасности, не может быть и славы».
Вынужденные некими обстоятельствами толочься в узком замкнутом пространстве, гунны изнывали от нетерпения, и лучшие из них, самые достойные своего имени, по очереди выезжали на берег пограничной реки, уязвленные и опечаленные.
Сидя верхом, они оглядывали империю, ее города, рынки, лавки; подсчитывали богатства, происходящие от торговли. Оценивали гарнизоны, смену войск, их сильные и слабые стороны. Ничто не препятствовало взорам, устремленным на запад от границы. У степняков-гуннов, способных различить мышь, пробирающуюся на горизонте, были самые зоркие глаза в мире.
Переходили они и через реку — в одиночку или небольшими, мирными группами, чтобы погостить, поговорить, разузнать. Учтивые, даже любезные, любознательные. Несмотря на все проявления вежливости, римляне из лимеса[2] не могли привыкнуть к их грубо вылепленным лицам, шрамам, кривым ногам, испытующей бесстрастности, их вони — некоторые авторы утверждали, что зловоние было намеренным, чтобы внушить отвращение (а от него до ужаса — один шаг).
Ничто не ускользало от их цепкого взгляда. Они примечали всё с тем большим старанием, что для них тут всё было внове. Их восточные братья знали Китай, его города, его величественную цивилизацию, они же никогда ничего подобного не видели. Вожделение росло и распалялось.
Гунны остановились на левом берегу Дуная, но их слава облетела всю Европу до самой Атлантики.
«Племя гуннов, о которых древние писатели осведомлены очень мало, обитает за Мэотийским болотом в сторону Ледовитого океана и превосходит в своей дикости всякую меру. Так как при самом рождении на свет младенца ему глубоко изрезывают щеки острым оружием, чтобы тем задержать своевременное появление волос на зарубцевавшихся нарезах, то они доживают свой век до старости без бороды, безобразные, похожие на скопцов. Члены тела у них мускулистые и крепкие, шеи толстые, чудовищный и страшный вид, так что их можно принять за двуногих зверей или уподобить тем грубо обтесанным наподобие человека чурбанам, какие ставятся на концах мостов. При столь диком безобразии в их человеческом образе они так закалены, что не нуждаются ни в огне, ни в приспособленной ко вкусу человека пище; они питаются кореньями диких трав и полусырым мясом всякого скота, которое они кладут на спины коней под свои бедра и дают ему немного попреть.
Никогда они не укрываются в каких бы то ни было зданиях, но, напротив, избегают их, как гробниц, отрешенных от обычного обихода людей. У них нельзя встретить даже покрытого камышом шалаша. Они кочуют по горам и лесам, с колыбели приучаются переносить холод, голод и жажду. И на чужбине входят они под кров только в случае крайней необходимости, так как не считают себя в безопасности под кровом… Тело они прикрывают льняной одеждой или же сшитой из шкурок лесных мышей. Нет у них различия между домашним платьем и выходной одеждой: но раз надетая на шею туника грязного цвета снимается или заменяется другой не раньше, чем она расползется в лохмотья от долговременного гниения. Голову покрывают они кривыми шапками, свои обросшие волосами ноги — козьими шкурами; обувь, которую они не выделывают ни на какой колодке, затрудняет их свободный шаг… Поэтому они не годятся для пешего сражения; зато они словно приросли к своим коням, выносливым, но безобразным на вид, и часто сидя на них на женский манер, исполняют свои обычные занятия. День и ночь проводят они на коне, занимаются куплей и продажей, едят и пьют и, склонившись на крутую шею коня, засыпают и спят так крепко, что даже видят сны. Когда приходится им совещаться о серьезных делах, то и совещание они ведут, сидя на конях.
Не знают они над собой строгой царской власти, но, довольствуясь случайным предводительством кого-нибудь из своих старейшин, сокрушают все, что ни попадется на пути. Иной раз, будучи чем-ни-будь задеты, они вступают в битву; в бой они бросаются, построившись клином, и издают при этом грозный завывающий крик. Легкие и подвижные, они вдруг нарочно рассеиваются и, не выстраивая боевой линии, нападают то там, то здесь, производя страшные убийства. Вследствие их чрезвычайной быстроты никогда не случается видеть, чтобы они штурмовали укрепление или грабили вражеский лагерь. Они заслуживают того, чтобы признать их отменными воинами, потому что издали ведут бой стрелами, снабженными искусно сработанными остриями из кости, а сблизившись врукопашную с неприятелем, бьются с беззаветной отвагой мечами и, уклоняясь сами от удара, набрасывают на врага аркан, чтобы лишить его возможности усидеть на коне или уйти пешком. Никто у них не пашет и никогда не коснулся сохи. Без определенного места жительства, без дома, без закона или устойчивого образа жизни кочуют они, словно вечные беглецы, с кибитками, в которых проводят жизнь; там жены ткут им их жалкие одежды, сближаются с мужьями, рожают, кормят детей до возмужалости. Никто у них не может ответить на вопрос, где он родился: зачат он в одном месте, рожден — далеко оттуда, вырос — еще дальше. Когда нет войны, они вероломны, непостоянны, легко поддаются всякому дуновению перепадающей новой надежды, во всем полагаются на дикую ярость. Подобно лишенным разума животным, они пребывают в совершенном неведении, что честно, что не честно, не надежные в слове и темные, не связаны уважением ни к какой религии или суеверию, пламенеют дикой страстью к золоту, до того изменчивы и скоры на гнев, что иной раз в тот же самый день отступаются от своих союзников без всякого подстрекательства и точно так же без чьего бы то ни было посредства опять мирятся»[3].