Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем самым, по крайней мере для меня, Арнольд умер еще раз. Или, скорее, найденыш 2307. Поскольку невероятным стало то, что речь в случае с найденышем 2307 идет о моем брате, то столь же невероятной стала и необходимость делить с ним мою комнату. Это меня успокоило, но одновременно и слегка разочаровало. Однако все же больше успокоило, чем разочаровало. Родителей же это не успокоило и не разочаровало, а привело в отчаяние. Маму я все чаще заставал за тем, как она смахивала слезы с лица или просто сидела за столом, уставившись взглядом в одну точку. Иногда она протягивала ко мне руки, прижимала меня к себе, обхватывала мою голову руками и крепко прижимала ее к своему животу. В таком положении мне не хватало воздуха, и я покрывался испариной, чувствуя, как сначала начинает дрожать ее живот, а потом и все тело. Я не хотел, чтобы мама прижимала меня к своему животу, и я не хотел, чтобы она дрожала, прижимая меня к себе. И чем труднее мне было дышать, тем сильнее прижимала она меня к себе, словно хотела втиснуть обратно в свой живот. Но я не хотел быть втиснутым в материнский живот, я совсем не хотел, чтобы меня тискали. Раньше мама никогда не прижимала меня к себе, а теперь я сам не хотел этого, я вполне обходился без ее объятий. А мать, похоже, уже не могла без этого обходиться. «Дай я тебя обниму», — вдруг ни с того ни с сего говорила она. Но когда она притягивала меня к себе, это было тяжелое, полное отчаяния, сопровождавшееся содроганием всего ее тела объятие. Чем сильнее мама дрожала, тем крепче прижимала она меня к своему животу, почти вдавливая меня в него. Я не осмеливался сказать ей, что не хочу этих объятий. Несколько раз мне удавалось ускользнуть из ее рук и избежать этого. «Дай я тебя обниму», — говорила она, но в последний момент я чуть припадал на колени и одновременно делал шаг назад. Мама уже с полузакрытыми глазами и словно бы в трансе хватала руками пустоту и едва не падала. Тогда она приходила в себя, широко открывала глаза, оглядывала пустое пространство, образовавшееся между нами, и вдруг краска сходила с ее лица. Мама стояла передо мной бледная, как тень, казалось, из ее тела вытекла вся кровь. Но если мама с трудом приходила в себя от заключения экспертов, то отец все глубже уходил в заботы о своем бизнесе. Раньше все свое внимание отец уделял матери и делал все для того, чтобы поиски Арнольда проходили успешно, теперь же я все чаще видел, как они ссорятся. Ссоры чаще всего заканчивались припадками бешенства отца, руганью и хлопаньем дверью, сопровождаемым каждый раз словами: «Мне надо думать о деле!» Думать о деле означало для него думать об увеличении оборота. Он и раньше заботился о деле, но при этом пренебрегал отчасти своим предпринимательским принципом, который гласил: «Бездействие — это движение вспять». А движение вспять — это начало конца. Чтобы избежать этого, он решил построить свой собственный холодильник. До сих пор он хранил мясные продукты в холодильнике, расположенном на краю городка, что было невыгодно, так как за аренду приходилось платить. Поскольку любое повышение оборота капитала зависело и от условий хранения продукции, то любой рост расходов на хранение не способствовал повышению оборота капитала. Чтобы освободить место для холодильника, пришлось снести подсобные помещения вокруг дома и по-новому спланировать сад. Что касалось подсобных помещений, речь шла о конюшне бывшей почтовой станции, о прачечной и о сарае с садовым инвентарем, там же на крыше находилась голубятня. Эти старые, уже слегка обветшавшие строения отец пренебрежительно называл «польским хозяйством». Но он оставил их в том же состоянии, в каком приобрел, так как они напоминали ему о его крестьянском прошлом в Раковице. Конюшня со стойлами и железными крючьями, на которых еще висела изношенная, покрытая налетом белой плесени упряжь, прачечная с каменным котлом, непосредственно под которым разводили огонь, с цинковой ванной, в которой не только стирали белье, но и мылись всей семьей, подсобный сарай, где хранились орудия труда — грабли, серпы, косы и где стоял точильный камень, приводимый в движение деревянной педалью. И наконец, голубятня, в ней гнездилась дюжина голубей, которых отец, когда кормил их, всех называл по именам, и они, судя по всему, тоже его знали. Все это в течение одной недели сровняли с землей. Сначала умертвили всех голубей, потом снесли конюшню, сарай и прачечную. Вся семья принимала участие в этом деле. Отец руководил работами, мама в резиновых сапогах стояла посреди развалин и там, где было нужно, приходила на помощь. В мои обязанности входила уборка мусора. Днями напролет я наполнял ведро за ведром строительным мусором и относил на кучу рядом с въездными воротами. Когда ломали подсобные помещения, все вокруг было окутано пылью, пыль носилась в воздухе даже после того, как последние остатки мусора погрузили на самосвалы и отвезли на свалку. Пыль была на коже, на одежде, во рту и в глазах. Она пахла соломой, высохшим навозом, землей, животными и немного кормом, который отец сыпал голубям в голубятне. Когда пыль рассеялась, спланировали и подготовили для земляных работ прилегающую часть сада вплоть до межевой стены и живой изгороди из буков. Отец торопил архитектора и строительную фирму, мать тоже, казалось, на свой лад с нетерпением ждала окончания строительства. Оба спали только по несколько часов в сутки, так как надо ведь было вести и текущие дела. Спустя несколько недель отпраздновали окончание строительства, потом заасфальтировали остаток участка, чтобы транспорт, развозивший товар, мог без труда подъезжать к холодильнику. И вот не прошло и трех месяцев после того, как были снесены подсобные помещения, там, где когда-то хранили конскую упряжь, грели воду в каменном котле и мылись всей семьей в цинковой ванне, стояло похожее на склад строение, выкрашенное в серовато-синий цвет, со снабженной поворотным запором изолирующей дверью, из которой, когда ее открывали, валил холодный пар. Вложение капитала себя оправдало, холодильник давал отцу преимущество перед конкурентами. Он мог планировать свои действия на более длительный срок, свободнее распоряжаться деньгами, использовать колебания цен и, помимо всего прочего, сдавать часть площади другим торговцам, нуждавшимся в длительном хранении продуктов, но не имевшим своей холодильной установки. Дела пошли так хорошо, что отец со временем стал нанимать шесть автомашин с водителями, которые по его поручениям принимали заказы и развозили товар. Чаще всего отец и сам отправлялся в путь с одним из водителей. Это у него называлось «прокатиться». Он все еще действовал по принципу, что самое главное — это контакт с заказчиками. Если он не заезжал к заказчикам, то наведывался в крестьянские подворья или на скотобойни, откуда получал мясо. Посещение крестьянских подворий приходилось чаще всего на субботу, а нередко и на воскресенье. Отец семь дней в неделю занимался делами, а мать семь дней в неделю помогала ему в этом. Однажды вечером, в день, когда отец никуда не поехал, а сидел и просматривал счета и бумаги, мать перенесла приступ слабости и так неудачно упала на каменный пол в кухне, что у нее треснула черепная кость. Прошло много недель, пока трещина не зажила настолько, что мать снова могла заниматься хозяйством. Но все время, проведенное в больнице, она думала только о прошлом, о войне, о беженцах и о том ужасном, что с ней произошло. Хотя трещина и зажила, но мать после выписки из больницы еще больше погрузилась в себя, стала молчаливой и тихой. Отец пытался ее развеселить, делал ей подарки, а однажды удивил ее сообщением, что собирается купить новую машину. Втайне от матери и от меня он продал черный лимузин с акульими зубами на радиаторе и заказал автомобиль, какого мы до того не знали и который назывался «опель адмирал». Покупая эту машину, он, так сказать, повысил сам себя в звании, превратившись из капитана в адмирала; он думал, что таким образом поднимает престиж семьи. Наконец автомобиль прибыл в автомагазин, оставалось только заплатить и пригнать его домой. Отец решил оплатить покупку наличными. Он и мясо, которое покупал у крестьян, тоже оплачивал наличными, в конце концов, и в Раковице все свои дела на скотном рынке он вел, пользуясь наличным расчетом. Наличный расчет был делом чести и конкретно и ощутимо приводил как к владению вещами, которые человек покупал, так и к расставанию с уплачиваемыми за них деньгами. Если бы это зависело от отца, он все без исключения дела вел бы за наличный расчет. Особенно он любил выплачивать зарплату водителям в конце месяца прямо в руки, доставая ассигнации из шкатулки, а не перечислять ее на банковские счета. Деньги за «опель адмирала» он тоже хотел передать автоторговцу из рук в руки. Речь шла о толстой пачке купюр достоинством в сто марок, которые он накануне покупки снял со своего счета в банке. После обеда он сложил деньги в стоявшую на кухонном столе пустую коробку из-под сигар, а вечером впавшая в меланхолию мать бросила их — прежде чем отец успел вмешаться — в пылающий очаг. Ей не надо адмирала, сказала она. Ей нужен ее ребенок. Она села за стол и не произнесла больше ни слова; только голова ее снова начала дрожать, как раньше. Если бы такой проступок совершил я, отец избил бы меня до полусмерти. Но к матери он не притронулся. Даже не стал кричать на нее, а, опомнившись, схватил щипцы для брикетов и принялся вытаскивать из огня горящие банкноты, сколько мог ухватить. Часть денег он успел спасти. Банк заменил ему все те купюры, которые обгорели лишь частично и могли быть идентифицированы. Остальное, примерно треть суммы, пропало, но он еще долго хранил остатки пепла в банке из-под маринованных огурцов. После этого случая я больше ни разу не слышал, чтобы отец ссорился с матерью. И он никогда не напоминал ей о сожженных деньгах. «Адмирала» он все-таки купил. Но в тот же день, когда он пригнал машину и припарковал ее около холодильника, он написал в соответствующее попечительское учреждение и в службу розыска Красного Креста письмо, в котором ходатайствовал о проведении антропологической и биолого-наследственной экспертизы. Служба розыска поддержала ходатайство, а попечительское учреждение написало родителям, что хотело бы избавить своего подопечного под номером 2307 от новых разочарований, так как с ним однажды уже проводилась антропологическая и биолого-наследственная экспертиза на предмет происхождения, которая, как уже сообщалось, не лучшим образом сказалась на душевном состоянии мальчика. Проведенная в рамках экспертной процедуры очная ставка с предполагаемыми родителями оказалась для ребенка чрезвычайно обременительной. Но теперь он, по мнению попечительского учреждения, смирился со своей судьбой, и еще одна такая экспертиза с негативным исходом только лишний раз растревожила бы ребенка. Отец подключил к делу адвоката и через суд добился права еще на одну экспертизу. Данные о найденыше 2307 уже были в наличии, оставалось только получить сведения об отце, матери и обо мне. Детское попечительское учреждение согласовало сроки с доктором философии и медицины бароном фон Либштедтом, профессором антропологии и генетической биологии в Гейдельбергском университете, руководителем лаборатории судебной антропологии, который должен был представить экспертное заключение. Когда родителям стали известны сроки исследования, состояние матери улучшилось. У нее перестала дрожать голова, она стала разговаривать, а иногда даже смеялась. Она радовалась поездке в Гейдельберг, теперь ее радовал и «опель адмирал», который должен был доставить нас в Гейдельберг. Меня же путешествие не радовало. Не радовал и новый автомобиль: едва я садился в него, как тут же усиливались симптомы моей болезни, связанной с поездками. Даже короткое пребывание в автомобиле вызывало у меня тошноту, вероятно, причина крылась в запахе, исходившем от внутренней обивки салона. «Адмирал» изнутри весь был обит синтетикой, сиденья обтянуты искусственной кожей, дверцы и панели сделаны из серой пластмассы, и даже крыша изнутри обтянута мягким стеганым синтетическим материалом. Как только машина трогалась, салон нагревался и начинал выделять приторный запах синтетики, вызывавший у меня столь сильное раздражение органов обоняния и вкуса, а также желудка, что уже через короткое время к горлу подкатывала тошнота. Отец без сочувствия относился к этим реакциям моего организма, он воспринимал их как личный вызов ему самому и как явную неблагодарность. В конце концов, он работал день и ночь ради благосостояния семьи, а я в благодарность грозил перепачкать ему все сиденья. К счастью, мне пока удавалось сдержаться, меня ни разу не стошнило прямо в салоне, но длительная поездка в автомобиле пугала меня. Поскольку и родители боялись, что я не выдержу путешествия в машине, они запаслись для меня таблетками, принимать которые мне следовало начать уже за несколько дней до поездки. По-видимому, они действовали как профилактическая прививка. Но мне, похоже, сделали заодно и прививку против поездки в Гейдельберг, и у меня возникло чувство, будто мне сделали прививку и против Арнольда. Таблетки подействовали, во время поездки меня ни разу не стошнило. Правда, снова дала о себе знать невралгия тройничного нерва, мое лицо время от времени дергалось от сильнейших болезненных судорог, на нем снова появлялась против моей воли судорожная ухмылка, которая и раньше раздражала отца, а теперь приводила в ярость. Поэтому мы добрались до Гейдельберга в довольно напряженной обстановке и сразу же, не знакомясь с городом, сняли комнату в частном пансионе недалеко от судебно-антропологического института. Хотя отец ездил на «опель адмирале», ему никогда и в голову не пришло бы остановиться в гостинице. Крестьянин из Раковица в гостиницах не останавливается. Крестьянин из Раковица не ездит и на «адмирале». Но не мог же отец демонстрировать свои деловые успехи, разъезжая на двуконной крестьянской телеге. Крестьянин из Раковица не мог, естественно, взять и просто так заявиться на прием к профессору, доктору философии и медицины, да к тому же еще и барону, поэтому на следующее утро у обычно уверенного в себе отца я впервые заметил признаки волнения. Он нервничал, как студент перед экзаменом, и мать пыталась его успокоить, завязывая ему галстук, помогая надеть костюм и туфли. Крестьянин с ее помощью превратился в солидного бизнесмена, который только тогда немного избавился от своего беспокойства и неуверенности, когда вышел на улицу в корректном сером костюме, в плаще и шляпе и направился впереди меня и матери твердым шагом в сторону судебно-медицинской лаборатории. Лаборатория находилась в комплексе зданий, состоявшем из многочисленных вилл эпохи грюндерства. Не долго думая, отец сразу же пошел к ближайшему зданию, которое оказалось не судебно-антропологическим, а судебно-патологическим институтом и куда никого не пропускали без служебного удостоверения. Привратник показал нам дорогу к судебно-антропологической лаборатории, находившейся в дальней части двора. Мы вошли в нее не без колебаний, так как в тот самый момент, когда мы собирались подниматься по ступенькам декорированного колоннами портала, к вилле подкатил похоронный лимузин и остановился рядом с нами. Из кабины выскочил водитель, прыжками поднялся по лестнице и исчез за дверью. Подождав некоторое время и убедившись, что катафалк не доставил мертвеца, отец тоже вошел в здание. Привратник проводил нас туда, где размещалась лаборатория барона фон Либштедта. Там секретарша записала наши данные и передала нас лаборантке. Введя нас в приемную, лаборантка без всяких объяснений потребовала, чтобы мы сняли обувь и носки. Мать проделала это в кабине для переодевания, а мы с отцом прямо на месте. Отец, который был уже не стройным молодым солдатом, как на старых фото, а набравшим лишний вес бизнесменом, с трудом нагибался, и мне пришлось помочь ему снять туфли и носки. Я часто помогал ему надевать и снимать туфли, но еще никогда не стягивал с него носки. И никогда — это я осознал только теперь — не видел его голых ног. Я всего лишь знал, как выглядят его голова, шея, руки и часть предплечий. Все другое до сих пор мне не приходилось видеть, и вплоть до этого момента мне представлялось чем-то вполне естественным, что отец состоит не из плоти и крови, а из накрахмаленных рубашек, костюма с жилеткой и кожаных ботинок. И вот теперь, стянув с него носки в Институте судебной антропологии Гейдельбергского университета, я обнаружил, что ноги отца в целом ничем не отличаются от ног других людей, зато отличаются одна от другой. У отца были две совершенно разные стопы. Правая была мясистой, мускулистой, с короткими, толстыми пальцами, которые, как и вся нога, прочно опирались о пол. Левая же была тонкой, костлявой и немного изогнутой, с такими же костлявыми пальцами и слегка напоминающими когти ногтями. Странным образом и ногти на левой ноге не были подстрижены так коротко, как на правой, чем еще больше походили на когти. Ни мать, ни отец никогда не говорили об этой разнице, да и сейчас он, похоже, не видел в своих ногах ничего особенного. Он взял у меня носки и сунул их, словно так и полагалось, в карманы своего пиджака, а я аккуратно поставил его ботинки под стул. Не успел я как следует поразмыслить о своем открытии, как появилась лаборантка и объявила, что начнет сейчас снимать отпечатки наших стоп. Профессора Либштедта все еще нигде не было видно, и, возможно, он вступит в действие, когда дело дойдет до более серьезных вещей, чем отпечатки наших стоп. Я думал, снимать отпечатки стоп будут так же, как снимали отпечатки пальцев рук, и с жадным любопытством ожидал, что скоро увижу измазанные черной краской ноги — свои и родителей. Но вместо того чтобы прижать наши стопы к штемпельной подушке, а потом припечатать их к белой карточке, лаборантка поставила перед нами похожий на бочонок сосуд, полный влажных, горячих салфеток, от которых шел пар и которые плавали в белом гипсовом растворе. Пропитанными гипсом салфетками отцу, матери и мне обмотали правую ступню. Видимо, лаборантке было достаточно отпечатка только одной ноги. Лаборантка, занятая правой ногой каждого из нас и не удостоившая левую даже взглядом, не догадывалась об огромной разнице между правой и левой ногой отца. Гипсовый отпечаток его правой стопы мог привести к заключению о совершенно другом человеке, чем отпечаток левой, и какое-то время я раздумывал, не обратить ли на это внимание лаборантки. Но не сделал этого, прежде всего из страха перед отцом. Он и без того был склонен к вспышкам гнева, а я уже во время поездки подпортил ему настроение. Кроме того, сказал я себе, не мешало бы подложить свинью Арнольду, точнее, найденышу 2307. Подскажи я лаборантке о другой ноге отца — и вероятность родства могла удвоиться. Если у найденыша 2307 ноги были не толстые и мясистые, с короткими плоскими пальцами, то наверняка могли оказаться костлявыми и кривыми, с изогнутыми длинными пальцами. Располагай они тут отпечатками обеих стоп отца, эксперт мог бы выбрать подходящую стопу. А это почти наверняка означало бы, что в будущем мне пришлось бы делить свою жизнь с Арнольдом. Я же этого не хотел, я вообще не хотел ничего с ним делить. Поэтому я промолчал: пусть будет так, как распорядится судьба. Богиней судьбы была лаборантка, а она выбрала правую стопу отца. Когда гипс подсох, с наших ног сняли затвердевшие тем временем салфетки. Лаборантка объяснила, что салфетки образуют соответствующие полые формы, которые в процессе дальнейшей работы будут заполнены. Полученные таким образом искусственные стопы можно будет основательно промерить в лаборатории и затем соответственно проанализировать все данные. В конце концов, сказала она, нельзя же подлежащих экспертизе людей или части их тел положить на стол барону фон Либштедту и оставить там на целый день. И лаборантка, которая до сих пор делала свое дело с серьезной миной, отреагировала на свои собственные слова лающим смешком, который оборвался так же внезапно, как и возник. Отец воспользовался возможностью, чтобы спросить о профессоре Либштедте. «Господин профессор здесь?» — спросил он. «Нет», — ответила лаборантка и замолчала. Молчал и отец. Видимо, он не решался на дальнейшие расспросы, может быть, потому, что мы все еще стояли с голыми ногами. Лаборантка подвела нас к тазу для мытья ног, где мы могли почиститься и удалить остатки гипса. Сначала вымыли ноги мы с мамой, потом подошла очередь отца. На этот раз ему помогала мать, она вымыла его правую ногу, вытерла ее и надела ему ботинки. Когда мы обулись, лаборантка объявила, что теперь нам следует обнажиться по пояс. «Для определения особенностей строения тела, — пояснила она, — и, пожалуйста, по очереди». «А где же профессор Либштедт? — спросил уже более уверенным тоном полностью одетый отец. — Мы договорились на сегодняшний день. И специально приехали». Лаборантка удивленно взглянула на отца, слегка прищелкнула языком, вытянула губы трубочкой, словно капризный ребенок, нарочито медленно подошла к своему письменному столу, заглянула в открытый календарь и пропищала тонким голосом, что без договоренности нас бы здесь вообще не было и что наша встреча с профессором намечена на послеобеденное время. За отпечатки стоп и особенности строения тела отвечает лаборатория, то есть лично она, лаборантка. Особые приметы строения тела профессор лично рассмотрит после обеда. «А теперь, — приказала она, — раздевайтесь, пожалуйста. Но только по очереди». Можно подумать, мы торопились наперегонки перед ней раздеться. Как раз все с точностью до наоборот. Я уступил отцу право пройти первым, отец уступил матери, и та скрылась вместе с лаборанткой за занавеской. Когда были зафиксированы и все особые приметы отца, за занавеску прошел я, снял рубашку и майку и стал ждать. Лаборантка внимательно оглядела меня холодным взглядом и так же пренебрежительно прищелкнула языком, как и в первый раз. «А сейчас приступим», — сказала она и приложила к моим плечам эластичную рулетку, чтобы измерить их ширину. Она записала данные, измерила объем груди, опять сделала запись и под конец измерила мой живот. Хотя в лаборатории было довольно прохладно, мне от ее измерений становилось все жарче. От стыда и смущения я пылал, чувствуя, как на груди образуется пленка пота и все тело становится более влажным. Пот собирался в ложбинке грудины, тонкими струйками стекал по животу за пояс брюк. Когда лаборантка хотела снять гибкую ленту рулетки с моего живота, та так крепко прилипла к коже, что ее пришлось отдирать, как пластырь. Лаборантка подняла влажную рулетку на вытянутых пальцах вверх, чтобы считать цифры. Потом, не сворачивая рулетку, она отбросила ее на столик. «Остался только индекс Рорера», — сказала она скорее самой себе, чем мне, взяла в руки деревянные щипцы с засечками и цифрами на них и ущипнула этим инструментом меня за живот, который я непроизвольно втянул. Щипцы щелкнули в воздухе. «Выпяти живот», — велела лаборантка. Я надул живот и одновременно затаил дыхание, чтобы лаборантка смогла наконец захватить и удержать щипцами жировой слой на животе. Удерживая одной рукой жировую складку, другой она потянулась к своим бумагам и занесла туда данные, которые считывала прямо со щипцов. Вероятно, когда она записывала данные, ей бросилось в глаза некое несоответствие, и она, нисколько не ослабляя хватку щипцов, на какое-то время погрузилась в свои записи. Она считала и сравнивала, изумлялась и вносила исправления в свои заметки, а я все стоял, затаив дыхание. Потому что, как только я впускал в себя немного воздуха, мой живот слегка шевелился, и лаборантка крепче сжимала щипцы. Тогда я снова переставал дышать, вследствие чего зажим щипцов немного ослабевал. Закончив свои исправления, лаборантка освободила мой живот от щипцов, и мне позволено было одеться. Я присоединился к родителям, сидевшим в приемной, но ни слова не сказал им о своих переживаниях из-за щипцов. Вид у родителей был невозмутимый, они или не хотели показывать, что и их жировые складки подверглись измерению, или же эта процедура не произвела на них никакого впечатления. Спустя некоторое время в приемной появилась лаборантка и отпустила нас на обеденный перерыв, не преминув напомнить, что мы ни в коем случае не должны опаздывать и что будет лучше, если мы останемся в здании и пообедаем в их столовой. Столовая находилась на самом верхнем этаже судебно-антропологической лаборатории, куда, по всей видимости, приходили обедать и сотрудники других институтов. Все столы были заняты, мы сели за стол, где сидел всего один человек, который только что отодвинул от себя пустую тарелку и открыл бутылку пива. Человек в черном халате был водителем катафалка, он поздоровался с нами, сказав, что уже видел нас во дворе. И вообще этот человек оказался чрезвычайно словоохотливым, он сообщил нам, хотя мы ни о чем его не спрашивали, как много у него дел в судебной патологии и что поэтому ему приходится обедать здесь, в судебной антропологии. Он сказал «судебной антропологии», а не «судебно-антропологической лаборатории», из чего можно было заключить, что он здесь свой человек и хорошо во всем разбирается. Но лучше всего он разбирался в здешних столовых, причем наряду со столовыми судебной патологии и судебной антропологии ему были известны также столовые верховного земельного суда, судебной психиатрии, дирекции Главного финансового управления и земельной клиники для душевнобольных. Он везде бывает, это связано с его профессией. Он, правда, по работе никак не связан с дирекцией Главного финансового управления, этого еще не хватало, он просто заходит туда, поскольку там работает один его знакомый, с которым он по случаю обедает в их столовой. Раньше он регулярно обедал в столовой дирекции Главного финансового управления. Точнее, почти каждый день. Даже трудно представить себе, что за столовую могут позволить себе финансовые чиновники. Если в других столовых чаще всего подают ливерный паштет с яичницей или что-нибудь в этом роде, то у финансистов ему еще ни разу не доводилось видеть в меню ливерный паштет с яичницей. Даже куриного фрикасе и жареной сельди, которые почти ежедневно есть в меню других столовых, в финансовой дирекции тоже не бывает. Ему, по крайней мере за все время, пока он ходил обедать в столовую к финансистам, ни разу не приходилось есть там ливерный паштет с яичницей, жареную сельдь или куриное фрикасе. И он ни разу не видел, чтобы финансовые чиновники ели что-нибудь подобное. В финансовой дирекции кушают совсем другие блюда, кордон-блю, например, или поджаренную на сливочном масле брюссельскую капусту, и пражскую ветчину, или запеченные ананасы с сыром и листиком салатного цикория. Кордон-блю он еще ни разу не видел ни в одной другой столовой, столовая финансовой дирекции — единственное место, где можно съесть кордон-блю, его, можно сказать, любимое блюдо. Если в меню стоит это блюдо, он его и заказывает. Пока водитель говорил, родители изучали меню, в котором не было ни одного из блюд, упомянутых водителем катафалка. А был только студень под соусом «ремулад» с жареной картошкой и «ребрышки»[3], тоже с жареной картошкой, так что выбирать особенно было не из чего. Отец послал меня заказать три порции не бог весть каких свиных отбивных, которые мы получили через пару минут на раздаче. Он тоже съел отбивную, сказал водитель катафалка, студень ему не показался, и если в меню есть мясо, он всегда заказывает мясо. Я тоже так делаю, сказал отец, который, как и все мы, до этого молчал. Водитель посоветовал нам в следующий раз пообедать в столовой дирекции Главного финансового управления. Сам он, правда, не может больше туда ходить, у него возникли трудности из-за его автомобиля. Он всегда ставил свою машину перед Главным управлением, что само по себе в порядке вещей, ведь и другие посетители столовой, не имеющие во дворе финансовой дирекции зарезервированного места для парковки, поступают точно так же. Но в один прекрасный день из-за его лимузина возникли жалобы, дошедшие до самого директора Главного управления. Жалобы исходили от чиновников финансовой дирекции, они сочли, что престижу их учреждения наносит ущерб труповоз, который постоянно ставят перед входом в здание. С престижем финансовой службы и, в частности, дирекции Главного финансового управления дела и так обстоят не лучшим образом, прямо в глаза водителю сказал один из чиновников, а из-за катафалка репутация финансовой дирекции будет страдать еще больше. С одной стороны, люди могут подумать, что тут постоянно кто-то умирает, чего никак про них не скажешь. Насколько ему известно, сказал этот чиновник, в финансовой дирекции еще никто не умер. С другой стороны, труповоз производит отталкивающее, неприятное для клиентов впечатление. Чиновник так и выразился: «неприятное для клиентов», подчеркнул водитель, и хотя у налогоплательщиков одна обязанность — платить налоги, чиновники по привычке воспринимают их как клиентов, которым они оказывают услуги. Естественно, налогоплательщикам, признался чиновник, вряд ли может нравиться такое к ним отношение, как бы любезен ты с ними ни был. Для налогоплательщиков финансовые чиновники — это кровососы и грабители. Ему уже приходилось выслушивать оба этих лестных определения, сказал финансовый чиновник, поэтому, мол, ему и его коллегам вовсе не хочется услышать, что они еще и мародеры, обирающие трупы. Катафалк перед зданием финансовой дирекции в известной мере наводит на эту мысль, поэтому в его глазах и в глазах его коллег катафалк — это насмешка над налоговыми органами, которые делают только одно — служат всеобщему благу. Водитель катафалка закончил свой рассказ, глотнул пива из бутылки и сказал, многозначительно улыбаясь и слегка сощурив глаза: «Мертвые налогов не платят». Хотя мы не совсем поняли, что он хотел этим сказать, мы — родители и я — дружелюбно ему улыбнулись. Водитель, так сказать в качестве поощрения за свой рассказ, еще раз приложился к бутылке, сделал затяжной глоток, отставил бутылку в сторону, вытер губы и замолчал. Молчали и мы, пережевывая свои жестковатые отбивные. В конце концов отец не выдержал молчания и изрек, обращаясь к водителю катафалка: «В могилу с собой все равно ничего не возьмешь — саван без карманов». Его слова повлекли за собой пространные рассуждения водителя об особенностях саванов. Рассуждения эти в значительной степени сводились не только к заверениям о широком выборе саванов, но и к материалу, из которого их делают, и к размерам. Существует множество саванов с карманами. Многие клиенты прямо-таки настаивают на том, чтобы их покойничков хоронили в саванах с карманами, причем с накладными, а не вшивными. С некоторых пор в моду вошли нагрудные карманы с монограммой, естественно, скромной, вышитой черными нитками. Некоторые клиенты даже всовывают в нагрудные карманы своих покойничков черные платочки. Белая рубашка-саван с черным платочком в нагрудном кармане, словно на званый вечер собирают, подчеркнул водитель катафалка. Тогда как их путь лежит в крематорий, как правило, крематорий «Гейдельберг Южный». Этот крематорий только недавно построили, у него самая большая пропускная способность. Директор крематория — его хороший знакомый, который раньше тоже занимался похоронным бизнесом, и он, водитель катафалка, время от времени, когда возникали затруднения, брал у него напрокат различные транспортные средства. Разумеется, черные, и по-черному, добавил водитель и ухмылялся до тех пор, пока наконец родители не догадались, что речь идет об особенно остроумной шутке труповозчиков. Они вежливо улыбнулись, уже почти не слушая водителя катафалка. Видимо, оба устали жевать и их потянуло в сон. У отца мгновенно сомкнулись веки, а мать, как это часто с ней случалось, усталым и в то же время немного загнанным взглядом смотрела куда-то вдаль. Только я бодрствовал и внимательно разглядывал шофера катафалка, что тот, должно быть, истолковал как проявление особого интереса к его рассказам. Меня же больше интересовали его внешность и его лицо, на котором я пытался отыскать следы его профессии. Я искал в водителе смерть — или по меньшей мере труп. У смерти было красноватое лицо и желтые зубы с дыркой в нижнем ряду. Волосы гладко зачесаны назад, без пробора, и немного не доходили до воротника рубашки. Они блестели, их, судя по всему, смазали бриолином. Смерть, а туда же — пользуется бриолином. Это мне не понравилось. Не понравилось мне и то, что его бакенбарды тоже блестели от бриолина. Кроме того, на щеке у него было большое коричневое пятно, затянутое красноватой коркой. Я внушил себе, что это старческое пятно, иные называют его могильным или гробовым пятном, они хорошо видны на руках стариков. На руках отца тоже появилось несколько таких пятен. Но на лице их еще не было. Запекшаяся корка на могильном пятне труповозчика была еще довольно свежей. Должно быть, он расцарапал себе пятно или даже пытался его содрать. Водитель катафалка еще слишком молод для могильного пятна такой величины, и он боится смерти, подумал я и продолжал разглядывать его щеку. Это вдохновило его на дальнейший рассказ. Особенность нового крематория — мощность печи. Печь в этом деле — главное. Если печь никуда не годится — никуда не годится и весь крематорий. Новые печи, правда, — это просто фантастика, его знакомый, директор, однажды ему все продемонстрировал и даже показал коллекцию несгоревших, точнее, несгораемых частей трупов: искусственные суставы, зубные протезы, металлические штифты, гвозди, скобки и тому подобное. Показал ему директор и остатки только что сожженного трупа, открыв под одной из печей ящичек с пеплом и вытащив оттуда несколько сохранившихся человеческих косточек Чтобы продемонстрировать ему, насколько чисто, безупречно и гигиенично работают его печи, директор положил одну из косточек в рот и принялся грызть ее, спрашивая водителя катафалка, не хочет ли и он попробовать. Директор сунул ему в руку одну из косточек и, не прекращая сам грызть свою, повторял: «Попробуйте и вы! Попробуйте!» Но водитель, по его словам, с благодарностью отказался, всему же есть предел, хотя он ничуть не усомнился в том, что печи работают абсолютно гигиенично. Гигиена — это альфа и омега в похоронном деле, сказал он, гигиена, тактичность и быстрота — вот основные элементы похоронного дела. Услышав слово «дело», отец очнулся от своей спячки, посмотрел на часы и сказал, что нам надо торопиться. «И куда же?» — спросил водитель катафалка, чей обеденный перерыв, видимо, мог растягиваться на многие часы. «К барону фон Либштедту», — ответил отец. На что водитель сказал, как бы подчеркивая свое хорошее знакомство с бароном: «Тогда вам никак нельзя опаздывать». Мы пришли в лабораторию, опоздав на несколько минут. Лаборантка встретила нас замечанием, что встреча назначена на четырнадцать часов, а не на четырнадцать десять. Родители пробормотали какое-то извинение, после чего лаборантка заметила, что профессора еще нет на месте, но он вот-вот должен появиться. Мы ждали профессора примерно полчаса. Он вошел не поздоровавшись и, не обратив на нас внимания, о чем-то спросил лаборантку. «Они здесь», — ответила та, показывая на нас. Профессор повернулся к нам, обвел взглядом отца, мать и меня, подошел и молча протянул каждому руку. Затем он исчез в своем кабинете, а мы сели и снова принялись ждать. Через двадцать минут он вышел, теперь уже в белом халате, и пригласил нас в кабинет. Мы сели перед его письменным столом, он занял свое место и стал листать наши документы. Это был человек небольшого роста, скорее тщедушного телосложения, с узким, вытянутым черепом, венчиком седых волос на голове, на носу очки в золотой оправе. На отвороте белого халата серебрилась игла с символическим значком, изображающим то ли букву V, то ли букву U. Я не знал, что означает эта V или U, должно быть, указывает на принадлежность профессора к какой-то особой организации[4]или на его особые заслуги. О последнем говорило уже одно то, что он стал профессором. Кроме того, он был барон. Казалось, на отца его титул производил еще большее впечатление, чем звание профессора. Поэтому отец был весьма польщен, когда после долгого изучения бумаг профессор поднял на него глаза и спросил: «Так вы, значит, из Раковица, что в округе Гостынин?» Не успел отец отреагировать на его слова, как профессор сказал, что, в отличие от его предков по отцовской линии, живших в России, дедушка по материнской линии тоже был родом из округа Гостынин и владел там большим имением, но имение это, как и все остальное, теперь потеряно. Во всяком случае, пока. Отец, воодушевленный этой общностью, сказал: «Почва в Раковице была хороша, особенно для пшеницы», на что профессор возразил, что качество почвы зависит от людей, которые ее обрабатывают. Его родные, во всяком случае, умели извлекать выгоду из любой почвы, в то время как русские способны только испортить любую почву. Отец удивился, мать тоже слегка вздрогнула, так как о русских до сих пор не было речи, и оба, похоже, не были настроены говорить о своем опыте общения с русскими. «В Раковице мы имели дело только с поляками», — сказал отец. «В Раковице II», — поправил профессор. Сам же он родом из Раковица I, расположенного в непосредственной близости от Раковица II. Раковиц I — чисто немецкое селение, тогда как Раковиц II населяли исключительно поляки. Раковиц I заселили и сделали пригодным для хлебопашества его предки, сказал профессор, а когда они прежнюю болотистую местность превратили в плодородное пахотное поле, появились поляки и поселились в Раковице II. «И устроили там ужасный бедлам», — подтвердил отец. По Раковицу I уже издали было видно, что это немецкая деревня, а Раковиц II точно так же уже издали говорил о том, что его населяют поляки. Все как попало, никакого порядка. В огородах свалка, на дорогах грязь и выбоины, дырявые заборы, хлев без дверей, гуси и куры бродят по всей деревне. В конце концов польские крестьяне из Раковица II настолько обнищали, что стали наниматься в батраки к немцам из Раковица I. А все из-за неумения поддерживать порядок. «Русских, — изрек профессор, поднимая голову от бумаг, в которые все это время был погружен, — нельзя использовать даже в качестве батраков». Он замолчал, закурил сигарету, которую вынул из обтянутого кожей металлического портсигара, и снова стал перелистывать лежавшие перед ним бумаги. Через несколько минут он оторвался от бумаг и сказал, что сейчас он рассматривает данные об отпечатках стоп найденыша 2307, которые потом надо будет сравнить с данными наших отпечатков. «Это еще сегодня сделает наша лаборантка, завтра мы будем знать больше». Ему же самому следует заняться особенностями строения головы, и он хочет приступить к делу немедленно. Сначала профессор исследовал родителей, а я ждал в приемной. Со своего места я мог наблюдать за лаборанткой, которая тем временем возилась с отлитыми из гипса формами стоп. Судя по всему, в этот день других клиентов у нее не было, и она могла целиком посвятить себя нашему делу. Правая стопа отца, правая стопа матери и моя правая стопа стояли перед ней на столе. Она как раз окрашивала темно-синим раствором, похожим на чернила, ступню отца, включая пальцы и пятку. Затем взяла окрашенную стопу и прижала ее, словно штемпель, к большому белому листу бумаги. Осмотрев результаты своей работы, она, кажется, осталась ими довольна, так как сразу же взялась за стопу матери, а потом и мою. Стопа матери, а также и моя стопа доставили ей куда больше хлопот. Она не могла работать с ними как со штемпелем, ей приходилось делать отпечатки с разных частей ступни, каждый раз подкрашивая их заново. Если бы она выбрала левую, менее плоскую стопу отца, тогда и ее она не смогла бы пришлепнуть к бумаге, как штемпель. Я подумал, что лаборантка, если возникнут сомнения, предпочтет делать гипсовые отпечатки с плоских стоп, чтобы облегчить себе работу. А это значит, что найденыши с плоскостопием имеют в целом больше шансов на идентификацию кровного родства. Стало быть, я со своими ногами, похожими на левую, кривую и вогнутую стопу отца, имел бы меньше шансов соединиться со своими родителями. К счастью, я не найденыш. К счастью, найденышем был номер 2307, и у меня все еще оставалась надежда, что и у найденыша 2307 окажутся вогнутые и кривые стопы, а не плоские и мясистые. Когда родители снова заняли свои места в приемной, в кабинет профессора Либштедта позвали меня. Профессор сидел за письменным столом и курил. На этот раз он не листал лежавшие перед ним бумаги, а неподвижным взглядом смотрел в открытое окно, за которым догорал ясный пока день. Перед его лицом клубились струйки дыма, сквозь дым я увидел, как на золотую оправу очков упал солнечный луч и отбросил световые блики на потолок профессорского кабинета. Я поднял голову, чтобы разглядеть маленькие пятнышки, и обнаружил, что потолок не белили, видимо, уже много лет и что старая краска побурела и большими лоскутами отваливается от потолка. Некоторые из этих лоскутов, казалось, держались на ниточке и грозили раньше или позже шлепнуться на голову профессора. Кроме того, я обнаружил на потолке полдюжины дырок, похожих на маленькие кратеры и наведших меня на мысль об отверстиях от пуль, хотя прежде я их никогда не видел. «Это отверстия от пуль, — внезапно подтвердил профессор, который смотрел уже не в окно, а наблюдал за тем, как я разглядываю потолок. — Со времен войны, — добавил он, — но это не имеет отношения к делу». Он поднялся со своего стула, подошел ко мне, погладил меня по затылку, сказал, что здание требует ремонта, потом добавил, что я, видимо, смышленый парнишка, правда, немного жирноват, как сказала ему лаборантка, да это и так видно. Он все еще поглаживал мой затылок, при этом его поглаживание постепенно превращалось в ощупывание задней части головы, так что под конец он меня уже не гладил, а кончиками пальцев сильно сжимал мой череп и одновременно большим пальцем ощупывал бугорки и выпуклости на моей голове. У меня под рукой профессора слегка закружилась голова, хватка его пальцев была значительно сильнее, чем можно было ожидать от этого тщедушного человека. Одной рукой он ощупывал мою голову, в другой держал сигарету и курил. Наконец он раздавил сигарету в пепельнице и начал исследовать мой череп обеими руками. Раньше я никогда не ощущал, что у меня на голове есть бугорки и выпуклости, теперь же мне казалось, что мой череп только из них и состоит. Чем дольше ощупывал меня профессор, тем больше бугорков и выпуклостей обнаруживалось на моей голове и тем сильнее меня охватывал стыд за эти бугорки и выпуклости. И точно так же, как до обеда, во время исследования строения тела, я начал пылать жаром и потеть. Но на этот раз пот проступал не на животе и груди, а на голове. И чем больше потела моя голова, тем сильнее я стыдился того, что профессор держал в своих руках мою мокрую вспотевшую голову. Но профессор, казалось, не обращал на это внимания. Он закончил ощупывать мою голову, вымыл, ни слова не говоря, руки, вытер их, сделал несколько заметок и приступил к измерению головы. Для этого он взял в руки деревянные щипцы, как и те, что предназначались для измерения жировой прослойки, они тоже были снабжены делениями с цифрами, но открывались значительно шире. Он приложил щипцы к голове сначала спереди, потом с боков, записал полученные данные и взял в руки совсем другой инструмент, напоминавший струбцину, с помощью которого он устанавливал то, что на его языке называлось относительной шириной угла челюсти. «Относительная ширина угла челюсти, — сказал профессор, зажимая мою верхнюю челюсть между струбцинами, — может решить все. Если относительная ширина угла челюсти совпадает, тогда очень часто совпадают также ширина лба, ширина скул, ширина уха и носа, а иногда даже и длина спинки носа». Мне льстило, что профессор посвящает меня в тайны своей профессии, но я молчал, целиком сконцентрировавшись на боли, причиняемой мне обоими винтами, которыми струбцина крепилась к моей челюсти. Из замечаний профессора я понял только то, что сейчас он начнет измерять ширину лба, скул, носа и уха. К счастью, струбцину он применил только для измерения ширины лба и скуловой кости, а нос и уши измерил сначала рулеткой, а потом похожим на циркуль инструментом. Похожий на циркуль инструмент был оснащен не острым металлическим наконечником, а двумя резиновыми присосками, которые совершенно безболезненно прикреплялись к коже. Измерение носа и ушей прошло также безболезненно и продолжалось всего несколько минут. Сделав свою работу, профессор отпустил меня в приемную, где меня дожидались уже полностью одетые родители. Когда мы выходили из института, я пожаловался родителям, какую боль причиняла мне прикрепленная к челюсти струбцина, но они на это никак не отреагировали. Мне хотелось, чтобы меня хоть немножко пожалели, но никто меня не пожалел. Только когда я сказал, что профессор тыкал мне в лицо циркулем, мать испугалась и проверила, нет ли на моем лице повреждений или следов крови. Разумеется, она ничего не обнаружила, и мне не оставалось ничего другого, как рассказать родителям, что в кабинете профессора стреляли. Но и эти мои слова не возымели действия, отец лишь прошипел: «Ну, хватит!» Я замолчал и шел за родителями, которые решили посвятить остаток дня осмотру города. Так как лаборатория находилась на северном берегу реки, мы прошли через мост, и мать заметила, что этот мост по-особому раскачивается. Эти сведения она почерпнула из проспекта, который ей дала хозяйка нашего пансиона. Мост представлял собой массивное каменное сооружение, построенное из больших, уже слегка выветренных буроватых блоков, и совсем не раскачивался. В верхней точке моста мы остановились и стали смотреть на реку. Все еще ожидая, когда же мост начнет раскачиваться, я увидел, как отец положил руку на плечи матери, а она слегка наклонила голову, коснувшись щекой его плеча. Мне еще не доводилось видеть, чтобы мать вот так наклоняла голову, и мне почему-то стало грустно. Я попытался рассеять грусть, подпрыгивая и как можно сильнее топая, чтобы все-таки заставить мост раскачиваться. Обрушься мост в этот момент, я не имел бы ничего против. Но он не обрушился. Даже не качнулся. Я не почувствовал ни малейшего движения. Родители не обратили внимания на мои попытки и пошли дальше. В конце моста они остановились, чтобы осмотреть памятник. В проспекте говорилось, что это памятник некоему Карлу Теодору, которого также называли отцом земли Пфальц. Цоколь памятника окружали речные боги Рейна, Дуная, Мозеля и Изара. Я внимательно рассмотрел богов и с удовольствием измерил бы обнаженному богу Рейна слой жира на животе, чтобы определить индекс Рорера. У бога Рейна по носу шла какая-то странная канавка, она тянулась вдоль всего носа до самого кончика, и я подумал, что кто-то измерял длину носа божества, пользуясь при этом не тем инструментом. Я прикинул, что длина носа составляла примерно двадцать сантиметров, что было довольно много, и поспешил вслед за родителями, которые не проявили интереса к речным богам и прошли вперед. «У Рейна канавка на носу», — сообщил я родителям. Они промолчали, и я добавил, что длина носа Рейна примерно двадцать сантиметров. Родители по-прежнему молчали, они свернули в переулок, ведущий к замку. Я забавлялся тем, что бежал по переулку зигзагами, но каждый раз догонял родителей и шел за ними так близко, что они, обернувшись, меня бы не увидели. Держась так у них за спиной, я услышал, как мать сказала отцу, что и для «него» — она имела в виду меня — это не всегда просто, на что отец возразил, что это непросто для всех, но для «него» — он имел в виду меня — это проще всего. Я услышал больше чем надо и продолжил свой бег зигзагами; в конечном счете я проделал тройной путь и изрядно запыхался. От осмотра замка в моей памяти осталось совсем немногое, так как я почти все время думал о словах отца. Что касается меня, я всегда считал, что труднее всего приходится мне, отец же полагал, что мне легче, чем ему с матерью. Но мне не было легче, чем им. Если кому и было легче всех, так это Арнольду. Ему не надо было убирать комнату, делать домашние задания, быть примерным мальчиком, к тому же родители постоянно думали только о нем. Если мать грустила, то грустила она об Арнольде. Если отец отправился в Гейдельберг, то сделал это ради Арнольда. И если мы сейчас осматривали замок, то тоже из-за Арнольда. Замок представлял собой руины, которые отец сразу же определил как руины войны. «Но его разрушили не бомбы, — сказала мать, заглянув в проспект, — а артиллерийские снаряды». «Война есть война», — сказал отец, которого больше не интересовали руины замка; ему хотелось вернуться в пансион. Только в пансионе мать обнаружила, что мы не осмотрели винный подвал замка и особенно большую бочку, выставленную в этом подвале. «В следующий раз», — буркнул отец, но мы знали, что следующего раза не будет. Родители еще ни разу не уезжали надолго из дома, и я тоже. Поездка в Гейдельберг, рассчитанная на три дня, была единственным путешествием, которое я предпринял с родителями. Родители не путешествовали, утверждая, что их держат дома дела. На самом же деле они не путешествовали из-за своего бегства с востока на запад. Правда, бегство не было путешествием, но любое путешествие напоминало им бегство. Крестьянин из Раковица добровольно свой дом не покидает. Покидать свой дом — грех. Кто покидает свой дом, того подстерегают русские. Если покинешь свой дом, его разграбят и разрушат. Я был уверен, что мы завтра же отправимся домой и никогда больше не увидим большую бочку. И никогда больше не пройдемся по мосту с речными богами. Прежде чем пуститься в обратный путь, мы еще раз наведались в судебно-антропологическую лабораторию, чтобы узнать результаты исследования ступней. Результаты исследования головы и строения тела нам сообщат позже в письменной форме. На этот раз мы явились без опоздания, но были приняты не лаборанткой, а лично профессором. Он провел нас в кабинет, где перед письменным столом уже стояли три стула. Мы сели, профессор тоже занял свое место, вынул обтянутый кожей портсигар, но передумал и отложил его в сторону, открыл папку с документами и сказал, что сравнение стоп дало не такие уж плохие результаты. Во всяком случае, у матери такая же заостренная, выходящая наружу плюсна, сказал он, взглянув на отца, кроме того, подушечка ее большого пальца отличается сильно разветвленной и хорошо развитой продольной петлей, в то время как подушечке большого пальца отца свойственны большое дискообразное закругление и маленькое ядро в центре. Напротив, продолжал он, переводя взгляд на мать, у родившегося в браке сына — тут он имел в виду меня — есть спиральное закругление, но нет трирадиуса. У найденыша 2307 тоже нет трирадиуса, в то время как у обоих родителей он наличествует. Из слов профессора я сделал вывод, что мои ступни родственны ступням найденыша 2307, но никак не ступням родителей. Трирадиуса, чем бы эта штуковина ни была, у меня нет, и у найденыша его тоже нет. И я походил на Арнольда, точнее, на фото Арнольда, откуда можно было заключить, что круг, в котором находились я, Арнольд и найденыш 2307, все более сужался. Если я походил на Арнольда и на найденыша 2307, то Арнольд и найденыш тоже подходили друг к другу, и, значит, скоро в нашем доме будет на одного едока больше. Теперь все зависело от сравнения стоп найденыша и отца. Результат оказался положительным. У найденыша, как и у отца, сказал профессор, на подушечке большого пальца присутствует дискообразное закругление. Кроме того, у отца не только широкая ступня, но и ясно выраженная широкая плюсна, что совпадает с широкими ступнями найденыша 2307 и рисунком его плюсны. Везет же этому 2307, подумал я, правая ступня отца совпадает с его ступнями. На какое-то мгновение я пожалел, что не обратил тогда внимание лаборантки на разные стопы отца. А сейчас уже было поздно. Родители обрадовались положительному результату, во время разъяснений профессора мать взяла отца за руку и несколько раз крепко сжала ее. Им оставалось только узнать окончательное заключение экспертизы, так как не только я, но и родители не очень понимали, что такое петля и дискообразное закругление большого пальца. «Господин барон, — спросил отец, — и что же все это значит?» «Это значит, — ответил профессор, — что родство с найденышем не исключено. Правда, — продолжил он, — исследование стоп не позволяет прийти к однозначному выводу о родстве». Он сделал паузу, закурил сигарету, глубоко затянулся и сказал, слегка улыбаясь и выпуская дым: «Результат, так сказать, ничейный». Он поднялся и, прежде чем отец или мать смогли вставить хотя бы слово, по очереди пожал всем нам руку, пообещал поскорее прислать окончательный результат исследований, пожелал счастливого возвращения домой, проводил нас до дверей лаборатории и, как бы в утешение, еще раз крикнул родителям, уже вышедшим на лестничную площадку: «Мы узнаем больше, когда изучим строение головы и тела». На обратном пути родители почти не разговаривали друг с другом, и чем ближе мы подъезжали к дому, тем яснее становилось отцу и матери, что они ни на шаг не продвинулись в своем деле. Незадолго до съезда с автострады на проселочную дорогу, которая вела к дому, с отцом случился припадок бешенства, приведший к тому, что отец почувствовал боль в груди и остановил машину. Вместо него за руль села мать, пытаясь одновременно успокоить отца, который, несмотря на боль в груди, продолжал возмущаться совершенно бесполезной, по его мнению, поездкой в Гейдельберг. «Ничья, — сердито бормотал он про себя, — так сказать, ничейный результат». Пустая трата времени — вот что это такое. Растранжирили и время, и деньги. Он перестал ругаться, только когда мать свернула во двор и резко затормозила, так как там стоял зеленый «фольксваген» господина Рудольфа, местного полицейского. Господин Рудольф сообщил родителям, что прошлой ночью кто-то вломился в холодильник и разграбил его. Украли почти весь запас мяса и колбасы, кроме того, воры выключили систему охлаждения, и все, что им не удалось утащить, уже, возможно, испортилось. Мать в какой-то мере еще сохраняла спокойствие. Завтра же, сказала она, нужно поставить в известность страховую компанию в связи с причиненным ущербом. Зато отец побледнел, схватился за грудь и упал бы, не подхвати его господин Рудольф. Он и мать втащили отца в дом и вызвали врача «скорой помощи», который определил приступ стенокардии, сделал укол и предписал постельный режим. Отец пролежал в постели ровно полтора часа, затем, одетый в купальный халат, появился на кухне, где мать готовила для нас и господина Рудольфа ужин, и признался матери, что находившиеся в холодильнике продукты не были застрахованы. Страховка вступит в силу только с первого числа следующего месяца, он немного отодвинул срок, чтобы сэкономить на страховом взносе. Годами бросал он деньги в пасть всевозможным страховщикам и еще ни разу не воспользовался их услугами. И вот на тебе. Он сел, снова покрылся потом и стал хватать ртом воздух. Мать не придумала ничего другого, как снова позвонить в «скорую». Врач был весьма озабочен состоянием отца и отправил его в больницу. Мать поехала вместе с отцом. Господин Рудольф пообещал ей, что позаботится обо мне и проследит, чтобы я вовремя лег спать. Я обрадовался, что за мной будет присматривать человек в зеленой униформе. Он хоть и полицейский, но значительно приветливее отца. Господин Рудольф беседовал со мной, как со взрослым, а когда я попросил его показать мне, как работает его радиотелефон, он вытащил еще и свой служебный пистолет, который носил в кожаной кобуре на поясе. Отец никогда так со мной не разговаривал, и он ни за что не стал бы мне объяснять, как работает радиотелефон, тем более показывать табельное оружие. И он никогда не стал бы накрывать на стол и ужинать со мной, как это сделал господин Рудольф. Когда мы съели приготовленную мамой яичницу, я расспросил господина Рудольфа о краже в холодильнике. У них пока еще нет улик, но криминальная полиция была утром на месте преступления и зафиксировала следы. Они нашли отпечатки пальцев, правда, это могли быть отпечатки пальцев водителей, или родителей, или даже моих. «Даже моих?» — испугался я и представил себе, что преступник — это я. Я чувствовал себя виноватым, хотя и понимал всю нелепость этого чувства. И все же чей-то голос во мне говорил: «Ты взломал холодильник». Да и каменный мост в Гейдельберге я тоже хотел обрушить. Мост не обрушился. И холодильник я не взламывал. Но я все же надеялся, что отпечатков моих пальцев на двери холодильника нет. Нашли ли они отпечатки ног, поинтересовался я. Насколько ему известно, нет, сказал господин Рудольф. Да он и не думает, что на асфальте можно найти какие-либо отпечатки. Тогда я объяснил ему, что отпечатки ног лучше всего делать с помощью пропитанных гипсом салфеток. По крайней мере, в Гейдельберге поступают именно так. Господин Рудольф слушал меня очень внимательно, и тогда я рассказал ему о стопах на письменном столе лаборантки, об отверстиях от пуль в потолке профессорского кабинета, о шофере катафалка и человеческих косточках, я рассказывал так долго, что чуть не свалился со стула от усталости. Я отправился спать, а на следующее утро узнал, что отец перенес не приступ стенокардии, а два инфаркта и лежит теперь в реанимации. Мать осталась с ним в больнице, она приехала домой, чтобы только приготовить для меня еду. Вечером она, как и накануне, сделала яичницу-болтунью и возвратилась в больницу. Я уже собрался ложиться спать, как пришел господин Рудольф и сказал, что отцу плохо и мы едем в больницу. Я ехал с ним в больницу в полицейской машине и думал, кем мне лучше стать — преступником или полицейским. Господин Рудольф подвел меня к палате, в которой лежал отец. Вошел я туда один. Больной лежал на кровати, весь опутанный проводами и трубками, мать молча сидела рядом. Когда я наклонился к нему, он открыл мутные, желтовато-водянистые глаза, не узнавая меня. В палате было жарко, пахло потом, лекарствами и дезинфицирующими средствами, и не успел я обменяться с матерью словом, как меня стало тошнить, и мне пришлось выйти из палаты. Мать позвала медицинскую сестру, и та дала мне выпить какой-то горькой жидкости. Господин Рудольф отвез меня домой. Он высадил меня у входа в дом и снова уехал в больницу. Я отправился спать один. Около двух часов ночи меня разбудил господин Рудольф. Лицо у него было серьезное и бледное, он сказал, что отец скончался. Затем он положил на ночной столик Библию, сказал, что мне надо ее читать, а сам вернулся в больницу, чтобы позаботиться о матери. Я взял Библию в руки, она была тяжелой, как камень. Я взял ее не только ради господина Рудольфа, но и ради отца. Это был первый и единственный раз, когда я добровольно, никем не подгоняемый, взял в руки Библию. Но Библия — толстая книга, в ней сотни страниц, и я не знал, где нужно начинать, а где кончить. Мне хотелось быть хорошим сыном, и я не решился отложить Библию в сторону. Я открыл ее на странице, озаглавленной: «Где что искать?» Я поискал слово смерть и довольно быстро нашел его. В Библии было полно смертей, к ним отсылал бесконечный список страниц. Была физическая смерть и смерть духовная, преодоление смерти и вечная смерть. Было царство мертвых и Мертвое море. Больше всего меня заинтересовало Мертвое море, которое я обнаружил на географической карте в самом конце Библии. Мертвое море было темно-зеленого цвета, тогда как Средиземное — светло-голубого. Я лежал на темно-зеленой воде Мертвого моря и не двигался, волны несли меня, качали, по жилам растекалось тепло, я закрыл глаза и заснул. Когда на следующее утро я вошел в кухню, мать, вся в черном, со слезами на глазах обняла меня. Меня смутило и ее объятие, и ее черное одеяние. Мне понадобилось некоторое время, чтобы вспомнить, что произошло. К счастью, дом быстро заполнился соседями, знакомыми и родственниками, которые выражали матери и мне соболезнование и предлагали помочь в улаживании формальностей. Так что в последующие дни мы ни разу не оставались одни, что немного смягчало внезапную тишину, вызванную смертью отца. Приближался день похорон, и мать то лихорадочно чем-то занималась, то впадала в тихое отчаяние и плакала. Меня смущала ее черная одежда, но еще больше смущала меня черная повязка, которую мать прикрепила к моему рукаву и которую теперь мне нужно было носить. Даже в школе. Ни у одного из моих одноклассников не было такой повязки, не было ее и у учителей. Я стеснялся своей черной повязки, носил ее, как знак позора, чувствуя, что мои школьные товарищи относятся ко мне с какой-то робостью и больше не втягивают меня, как раньше, в свои игры, проказы и потасовки. Школьные товарищи избегали меня, я носил на рукаве смерть, смерть была болезнью, я мог заразить ею других, и никто не хотел этого. Матери надо было ходить в черном целый год, я же мог снять черную повязку после похорон отца, так что день похорон был для меня желанным днем. Но сначала нужно было еще раз проститься с отцом. Он лежал в гробу на помосте в подвале кладбищенской часовни, там мать и я могли в последний раз взглянуть на него. Мы сели в черный лимузин, подъехали к часовне, и человек в резиновых сапогах и зеленом фартуке провел нас к нему. Мать прильнула к покойнику, который лежал в гробу на каменном возвышении, она ласкала и целовала его, а потом долго шептала у его тела молитву, слов которой я не расслышал. Я стоял на некотором отдалении, меня знобило от холода в побеленном известью подвале, и я ждал дня, когда мне уже не надо будет носить черную повязку. Зарешеченное окошко почти над самой землей пропускало мало света. Я думал о человеке в резиновых сапогах и зеленом фартуке. Я смотрел на отца, который лежал под белым гробным покрывалом и, казалось, все еще дышал, так как белое покрывало то поднималось, то опускалось перед моими глазами. Я объяснял себе это дыхание отца как обман зрения, возникший, видимо, оттого, что я еще ни разу не видел недышащего отца и в какой-то мере был настроен видеть в каждом человеке существо, которое дышит. В то же время я отдавал себе отчет в том, что при жизни отца я никогда не воспринимал его как человека, грудь и живот которого непрерывно то поднимаются, то опускаются. И теперь, когда он умер и не дышал, я мог видеть в нем только непрерывно дышащего человека. Останься я там дольше, часа на два или на целый день, я наверняка научился бы видеть в мертвом отце недышащего, абсолютно мертвого человека. Но сейчас мне это не удавалось, тем более что белая повязка вокруг его головы и под подбородком говорила скорее о раненом, чем о мертвом человеке. Правда, из-за раненого человека мне не пришлось бы носить на рукаве черную повязку. Прежде чем покинуть часовню, мать снова припала к отцу, гладила и ласкала его еще нежнее, чем до этого, и с таким глубоким чувством, что мне вспомнилось, как они оба стояли на старом гейдельбергском мосту. Мать гладила щеки отца, касалась белой повязки на лбу, проводила рукой по его волосам и под конец пожала его морщинистые, уже слегка побледневшие руки. Вдруг мы услышали чье-то покашливание, мать в испуге вздрогнула, я тоже испугался — в дверях стоял человек в фартуке и резиновых сапогах, похоже, он стоял там уже давно. «Мы закрываем», — сказал он. В руках у него была связка ключей, он проводил нас до железной двери, через которую мы вышли на кладбище. На следующий день мы поехали на заново отполированном «адмирале», который превратился в злорадно ухмыляющийся катафалк, на похороны отца. На кладбище я с удивлением увидел, как много людей пришли отдать ему последние почести. Наряду с соседями и родственниками пришли представители корпорации мясников, Союза изгнанных, Союза стрелков, промышленной и торговой палаты и члены церковной общины. Они показали мне, каким уважаемым человеком был мой отец. Все выслушали надгробное слово священника, завершившееся органной музыкой и похоронным звоном — короткими, холодными ударами колокола. Мать и я вышли из часовни первыми и последовали за шестью мужчинами в черных фраках и цилиндрах, среди которых я узнал и человека в зеленом фартуке. Они несли гроб к могиле и на трех толстых канатах опустили его потом в землю. Капелла музыкантов заиграла траурный марш, священник произнес слова молитвы, бывшие стрелки опустили на гроб тяжелое полковое знамя. Наконец первыми к разверстой могиле подошли мать и я, чтобы бросить на гроб полную лопату земли. Когда я, держа лопату в руках, взглянул на массивную дубовую крышку, под которой лежал отец, у меня возникло чувство, будто меня заставляют нанести отцу последний удар. Я слегка наклонил лопату и осторожно ссыпал землю на край гроба. Я не хотел забрасывать отца землей. Мне хотелось остаться примерным скорбящим сыном. Я думал о том, что, наверное, скорблю по умершему отцу, но не чувствую скорби, а думаю о том, что, как только гроб засыплют землей, мне можно будет снять с рукава черную повязку.