Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И споткнулась на пороге палаты. Окаменела. Чувствуя, как сползает чужой, примеренной на минуту, одежкой — легкость, танец, крылья, улыбка.
Баба Вера покачивалась на своем табурете, зажав ладонью рот, как будто пыталась удержать — стон, крик, вой, почти беззвучным шелестом все равно рвущийся сквозь пальцы:
— Выписывают… Выписывают умирать… Да что же это… Что… Деточка…
Увидев на пороге палаты Ритку, баба Вера осеклась. Застыла. И они так смотрели друг на друга — несколько секунд. Баба Вера — с ладонью, запечатавшей рот, и дрожащими слезами в глазах; и бледнеющая Ритка.
Это неправда, подумала Ритка. Неправда. Увидела мамино лицо — испуганное, худое. Отшатнулась, отступила в коридор. Назад. Не слышать. Не знать. Скользить по коридору легкой птицей, с сеткой ярких крутобоких яблок…
— Рита! Дочка!
Ритка бросилась бежать. Сетка с яблоками мешалась, больно лупила по ногам. Выпустить ее из рук Ритка так и не догадалась.
Бабушка Вера, с молоденькой медсестрой в хрустком белоснежном халатике, нашли Ритку возле пожарной лестницы. В углу, среди рассыпавшихся яблок.
— Пойдем, деточка, — позвала баба Вера, шумно дыша и протягивая Ритке вздрагивающую ладонь.
Ритка отчаянно замотала головой.
— Не расстраивай маму… Сейчас.
Ритка неуверенно уцепилась за бабушкину руку, покачнулась. И, всхлипнув, уткнулась в бабы Верино пухлое плечо, затянутое в колючую шерстяную кофту. Хрустнуло под ногой раздавленное яблоко.
— Поплачь, деточка. Все равно бы узнала. Теперь уж ничего больше не сделаешь… Поплачь…
Этот день так навсегда и запомнился Ритке — запахом больницы, яблок и душной бабы Вериной кофты…
* * *
…Запах хищников и опилок. Запах опасности. И липкого страха невидимых любопытных зрителей, в ожидании замерших где-то там, наверху, за границей яркого света, заливающего арену. «Не люблю цирк», — невесть к чему, подумала Ритка: «Просто терпеть не могу…»
…Девочка, тигры и щенок. А вместо арены — развалины городской свалки, утопленные в теплом ленивом мареве сентябрьского дня. Свалки, на которую вряд ли кто зайдет в это время. Даже если девочка будет очень громко звать на помощь.
— Пожалуйста, — попросила Ритка, с бессильным отчаянием наблюдая, как по конопатому и круглому, как блин, лицу ее рыжеволосого собеседника расползается издевательская усмешка.
— Я что-то ей обещал? — с искренним изумлением поинтересовался он — вполоборота к давящимся от смеха за его спиной приятелям. Так, чтобы не упустить из виду тот увлекательный миг, когда напряженное девчонкино лицо сморщится от слез.
— Ты обещал, что если я не отстану от вас… — терпеливо начала Ритка, последним усилием сдерживая — слезы, крик, кашель в судорожно сжимающемся, пересохшем и забитом пылью горле. И уже понимая, что все это зря. Зря — бег через колючки и канавы, зря — порванное платье и рассаженная коленка, зря — сорванное дыхание, колючим ежом ворочающееся в горле… Все — зря.
Она заставила себя не смотреть на щенка, который оставил в покое веревку и увлеченно обнюхивал кед рыжеволосого мальчишки. Потому что расплакаться сейчас тоже было бы — зря. Они только этого и ждут — когда Ритка расплачется, как детсадовская малявка, размазывая по лицу сопли и слезы. Но и это тоже будет — зря.
— Ты можешь принять участие, — важно и насмешливо, просто лопаясь от сдерживаемого хохота, разрешил рыжий. — Если хочешь.
— Да, ты можешь похоронить его, — предложил маленький чернявый мальчик из-за спины своего предводителя, оловянно блестя возбужденными глазами. — Потом.
Он, единственный из троицы, не смеялся. Точнее, смеялся не так, как его приятели. Улыбка только чуть дергала его губы. Страшная улыбка. Взрослая.
«Они это всерьез» — испуганно подумала Ритка. И поняла, что знала это с самого начала — иначе не стала бы бежать за ними, обдирая коленки и срывая дыхание. Знала — просто не хотела признаваться в этом самой себе. Было так хорошо верить в то, что это игра. Плохая и гадкая, но игра. То есть — то, что не может произойти на самом деле.
А еще она подумал, что не сможет ничего изменить в том, что должно здесь произойти. На арене, нагретой теплым сентябрьским солнцем, где ухмыляются три забавляющихся с легкой добычей тигра и с трудом сдерживает слезы неудачливая дрессировщица с рассаженной коленкой. И зевает, лениво покусывая носок мальчишеского кеда, толстолапый беззаботный щенок.
* * *
Больше всего Ритку потрясло, что ничего нельзя изменить. Что вообще в мире бывают вещи, которые нельзя исправить. Ссадины заживают; обиды забываются; после слякотной зимы опять наступает теплое лето; разбитую тарелку можно склеить — или купить новую. Совершенно такую. Только вот люди умирают. Навсегда. И, даже зная об этом заранее — когда, как и отчего — даже зная, ничего нельзя изменить. Только ждать.
Они все, наверное, уже давно об этом знали. Знали — и ничего не могли сделать. Даже не пытались.
Доктор, такой большой, солидный, входил в палату, брал маму за запястье: «Ну, что сегодня, Елена Николаевна? Получше, получше…»; улыбался.
Бабушка Вера аккуратно расставляла на тумбочке мисочки с домашней едой, бульоном, котлетками; посылала Ритку вымыть фруктов, сполоснуть чашку для травяного настоя. Раньше Ритка бежала, торопилась — уж бабушка Вера точно знает, что сделать, чтобы мама поправилась. А после того дня, когда бабушкин нечаянный крик и мамино испуганное лицо открыли Ритке правду, казалось уже глупым — торопиться. Наоборот, лучше было идти медленно, растягивая шаги и минуты, как будто продлевая — каждый час, каждый день маминой жизни.
Как будто сговорившись, они — бабушка, мама, Ритка — больше ни разу не заикнулись о том, подслушанном Риткой разговоре. Делали вид, что этого не было. Раньше Ритке, наверное, понравилось бы играть с взрослыми в молчаливых заговорщиков, оберегающих общую хрупкую тайну. Только если бы это была какая-нибудь другая тайна… А теперь… Ведь если о чем-то не говорить и не вспоминать, это «что-то» не исчезнет. Не растворится, не перестанет — быть.
Ритка подолгу сидела рядом с постелью, иногда держала мамину тонкую, почти прозрачную ладонь. Раньше она говорила: «Я хочу, чтобы ты поправилась скорее. Ну, пожалуйста» А мама улыбалась и отвечала: «Конечно, доча. Все будет так, как ты захочешь». Вера в непогрешимость мира, придуманного и оберегаемого взрослыми, не позволяла Ритке усомниться в маминых словах. А теперь Ритка молчала. И мама тоже молчала — в ответ. Иногда, как будто виновато, улыбалась. Как будто извинялась за ту, свою прежнюю ложь.
А потом снился тот самый сон, где какая-то женщина уходила от Ритки по черной дороге. И