через ряды спинок от одних родичей к другим, мешающие всем, кто имеет дело для внутреннего размышления. Каждый раз они вот-вот собираются упасть или застрять ногой между кресел, но вездесущая бесовская сила удерживает их. Они нужны ей чтобы через годы гадить у моей калитки. Спасательный жилет, что якобы находится под каждым, но сколько не шевели рукой под сидением, никак он не нащупывается. Перетянутая кожа на лицах пассажирок. Она даже загорает иначе. Там куда стянута она темнее, светлее, где её распрямили. Томатный сок умирающий первым. Даже если салон полон чужих диатезных детей, томатный закончится первым. А ведь это даже не сок. Это причастие всякого верующего одновременно в реактивный двигатель и в небесную твердь. И на границе этих суеверий, где пессимизм встречается с верой в чудо, люди пьют томатный сок, как кровезаменитель самоубившегося бога. Мужики с родовой травмой носящиеся по салону с грудничками, будто они родили их в очереди на посадку. Заслоняющие им электрический свет аварийных ламп натянутым платком. Подсовывающие младенца всякому под нос. Неизменно просящие стюардессу об услуге, не входящей в букварь стюардесс. Зачем они летят с ними к морю, с этими компами протоплазмы? Чтобы угробить незрелый иммунитет и раздражать всех встреченных? Я перелётный человек. Я не могу без этого. Плачу мзду наблюдений за странными пузатыми людьми. Это мой входной билет. До посадки и после высадки наши пути мало пересекаются. Однако внутри мяча мы все рагу на огне. Годы тренировок позволяют мне переносить людей часами. Три-четыре часа с наушниками могут быть приемлемыми. Ближе моё холодное море не подошло. Нужно взлетать и ждать несколько часов пока земля провернётся под тушкой самолёта и не подставит под него новую полосу. Тонкую вену серого камня для подставок-ножек. Мы сядем и разойдёмся по своим маршрутам. Кто-то пойдёт под тонкие лепестки светодиодов огромной люстры, что свисает на прозрачных проводах. С высоты холла, им будут махать кружащиеся люстры-вентиляторы. А я, я пойду в любую другую сторону, где людей нет. Именно этих, летевших отдыхать от забот. И тех, кто их встречал. И каких-то между-этих-и-тех. У меня непереносимость людей. Я вписал это на странице своего паспорта и нанёс словно боевую раскраску на своё лицо. Но они не видят, они не читают. Читая бумажонку с обязательно снятой обложкой им не попадается, никак не попадётся та страница, где штамп «непереносимость людей!». И никто, встретив штамп не опускает глаза к наклеенной на столе ламинированной инструкции. В таком-то случае не разговаривать, не препятствовать, не преграждать, отдать паспорт и забыть. Надпись на моём лице они читают как грусть, как депрессию, как ненависть, злость, угрюмость, усталость — всё неверно. Это боевая раскраска непереносимости. Увидел — отойди. Не говори. Не спрашивай. Иначе, иначе, случится как в тот раз или озноб. Опять чёртов озноб словно я человечек, встретивший капельку с вирусами из кондиционера. Не-пе-ре-но-си-мость! Так было, всё это уже попробовано, протестировано и отвергнуто. Алюминиевый огурец с багажом на 23 кг не помогает. Лететь к морю бесполезно. После офиса в клетчатой рубашке мне придётся сделать это. Как же долго я искал рецепт и обнаружил его как в хорошем боевике, лишь на пике обострения, когда стал покрываться маленькими чёрными пятнами по бокам, когда стал слышать те звуки, когда… Впрочем, это никому не интересно. Главное, что я знаю, что сейчас нужно делать. Прощайте пляжи и холодные бокалы, я выхожу на Комсомольской сквозь омерзительную толпу холодных людей-дождевых червей, которых смыло сюда из ливнёвки, обув по пути в уги и накинув сезонные пуховики.
Выдох.
Чтобы попробовать объяснить, что я чувствую повседневно, как это быть мной, быть рядом с вами, я обычно начинаю с такой простой ассоциации. Начинаю с мысленного упражнения. Представьте себе, что вы находитесь в достойном образованного индивидуума месте, даже пусть и с жерандолью, пусть с ножом для рыбы и бокалом рислинга. Представьте себе любое ухоженное тело рядом с вами и любое случайное сочетание мазков масла на холсте противоположной стены, что угодно ещё, хоть и белую скатерть, и меню из будапештского «Жиро». А теперь добавьте к тому густой жирный запах настоявшегося навоза. Такой плотный и едкий, что невозможно дышать. Вы физически не можете заставить сделать себя вдох. Глаза ещё не выедает, напротив, вы вытаращили их от гипоксии, от невозможности встать и выйти немедленно, от непереносимости конкретного настоящего вокруг вас. И, скажите, имеет ли в этот момент значение, стоящий перед вами жирандоль? В добавление отмечу, что все окружающие вас не замечают этой термоядерной воздушной пробки, а если замечают, то дышат в ней легко и могут смеяться и петь, и танцевать, тогда как вам нет шанса просто вдохнуть полным ртом. И вы не вдыхаете. Это против вашей природы, вы дышите иным, вы не такой. В этом обществе вы сможете сделать только одно.
Выдох.
Спиной вперёд. Сижу и двигаюсь одновременно. «Сапсан» красивой карандашной мордочкой мчит наполненный телами, ожидающими Петербург. Меня он тащит туда спиной, против движения. Всё удаляется и, кажется, что на скорости я еду в какое-то наоборот. Будто жизнь прокручивается в сторону назад, включили реверс, происходит нечто незапланированное. Водитель поезда сообщает, что мы поедем на скорости до 250 км/час, однако, когда дублирует информацию на английском, оговаривается и по его английскому мнению мы полетим 550 км/час. Может быть это не оговорка, знак. Это как надпись «help me please» в кишках плюшевой игрушки, сообщающая о проблеме поднебесного детского труда. Как подмигивание похитителя невесты невесте перед похищением невесты похитителем невесты. Машинист поезда ломает веточки на тропинке, оставляет знаки, как индеец, которого другое племя взяло в плен, оставляет метки по пути следования для поискового отряда. Крошки, что бросают украденные людоедом дети из карманов. Нет, это не оговорка, мы едем в назад-Петербург, на скорости выше обычной скорости на которой ездят в туда-Петербург. Яркое солнце не слепит и не нагревает мою кожу через стекло, ещё одна подсказка, что-то не так. Как выглядят 250 или 550 км/час когда едешь спиной я не знаю, потому не могу отчётливо прочувствовать самый момент изменения, старт. Зачем командир поезда вообще говорил на английском? Сейчас нет ни туристов, ни китайцев. Салон наполнен откровенными отпускниками и командировочниками из Москвы. Зачем английский здесь? Только чтобы дать знак таким как я, агентам важных мелочей жизни. Услышан твой сломанный прутик, я понимаю твой знак, машинист. Этот хруст на английском есть предупреждение. Мы едем совсем не туда, не