Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петр Алексеевич облегченно утер лоб, бросил кувалду в кабину, запрыгнул сам и попробовал тормоза. Педаль ходила нормально. Какого ж черта она провалилась? Петр Алексеевич завел двигатель, включил скорость и тронул машину, потом дал газу. Мотор взвыл, тяжелая машина, набирая скорость, покатила по шоссе. Петр Алексеевич подпрыгнул на сиденье, шурша сухими мозолистыми руками по рулю, и глянул в правое зеркальце заднего вида. Кольцо на обочине быстро, удалялось, и все машины делали небольшой крюк, объезжая его. «Уберут!» — подумал Данилов и с хрустом, морщась; переключил скорость. Он надеялся к шести часам вернуться в город — собрались с сыном на дачу, а вечером хотел заняться извозом на лично ему принадлежавшем стареньком «Москвиче». У него уже и водка была припасена для ночных гуляк. За одну такую «извозную» ночь Данилов, бывало, зарабатывал до восьмидесяти рублей, — столько, сколько у него выходило за неделю на основной работе.
А коллекторное кольцо так и осталось лежать на обочине, вылезая на асфальт бетонным краем. Сантиметров на тридцать-сорок, не больше…
…Площадь усеяна голубями. Темно-фиолетово-сизый пестрый ковер растопорщенных перьев, теснящихся спин, вздернутых клювов, круглых бессмысленных глаз, хрустящий трепет приподнятых крыльев, беготня и толкотня вокруг накрошенного на растрескавшийся асфальт хлеба. Грустное, в общем-то, зрелище: птицы да того разжирели и обленились, что не хотят летать; если кто идет мимо, едва не цепляя их носками ботинок, — отбегают, переваливаясь с боку на бок и кося карими бусинками глаз; если как следует шуганешь — нехотя взлетают, какой-то миг воздух пестрит от трепещущих крыльев, потом вся стая разом поднимается вверх, выравниваясь и набирая скорость, делает круг над памятником и пикирует к крошкам, вновь начиная толкотню и тихие птичьи драки.
По площади ходит смуглая от загара, высохшая старуха в кожаных тапочках, ветхой цветастой юбке и обвисшей кофте. Сухонькая голова повязана косынкой над ушами, по комсомольской моде 30-х, во рту поблескивает железная фикса, а на худущей жиловатой руке, разбрасывающей куски хлеба из матерчатой сумки, синеет выгоревшая наколка. Таких старух еще много в хибарах, что сохранились на скатах холмов к Амуру. Они сидят на крылечках, смолят «Беломор» и рассматривают прохожих выгоревшими, по-мужски нахальными глазами. Эти старухи — они знают о человеке что-то такое, что не приснится и в страшном сне, и потому нет в их глазах ничего женского — ни любви, ни готовности простить. Вот и эта бабка такова. Когда она поглядывает на прохожих, что спешат мимо, не глядя под ноги и отпугивая голубей от крошек, лицо у нее такое, что кажется — вот-вот ударит сумкой или выругается. А когда она поворачивается к голубям, лицо разом мягчеет, в глазах тает ледок и губы чуть шевелятся. «Гули-гули! — негромко приговаривает бабка. — Гули-гули!» И, раскрошив в ладонях корку или остаток булки, широким жестом сеятеля разбрасывает крошки прямо по голубиным спинам. Там, где крошки падают, моментально начинается толкотня и свалка, сухо шуршат взметнувшиеся крылья, летят перья.
…Голуби что-то уж очень начинают напоминать людей. Капризной и жадной забалованностью, вот чем. Бегемот было тоже покрошил им булки, прямо возле скамейки, — кинулись все разом, отталкивая друг друга, но тут бабка сыпанула из торбы горсть пшена, вся стая развернулась и, переваливаясь, кинулась назад: ясно дело, пшено-то вкуснее. А бабка посмотрела на Бегемота прозрачными глазами, и на губах ее мелькнуло что-то вроде презрительной усмешки.
Остаток булки Бегемот съел сам. Продавил в пересохшую глотку, едва не подавившись, и икнул. «Придет или не придет?» — думает он, поглядывая на часы. Часы болтаются на похудевшей руке, с циферблата облезла позолота, стекло до того исцарапано и засалено, что цифры просматриваются с трудом, но все-таки можно различить, что уже половина пятого. Накаленный асфальт дышит жаром, прозрачная солнечная зола выжгла воздух и трудно дышать, но народу полно, все скамейки заняты, на каждой кто-нибудь да сидит. Много молодых мамаш с колясками, можно подумать, что у них тут внеочередная конференция замужних женщин или неформальное объединение, место встреч, «тусовка», где можно обсудить впечатления о новой молочной смеси или импортных подгузниках. Хорошо одетые люди идут в парк, из парка. Загорелые девушки в легких платьях, амурские белозубые феи, спешат на свидания. А Бегемот сидит себе на скамейке с застрявшими в бороде хлебными крошками среди благополучных мамаш, довольных мужьями, жизнью и детьми, прямо дурак-дураком, да еще бабка эта ходит, посматривает и что-то о нем понимает, и в таком обществе Бегемоту вдвойне скверно. Он сидит, поставив на расстеленную газету босые грязные ноги, на нем пропотевшая синяя майка без рукавов, которая сошла бы за приличную, если бы ее хорошенько постирать, вытертые и тоже донельзя грязные джинсы. На патлатой, нечесаной голове у него черная выгоревшая шляпа с широкими полями и при всем том — усы и борода. Ну и ножищи босые, на которые косятся даже голуби, норовя клюнуть. Но голуби — ладно. А вот люди косятся — это хуже, и Бегемоту слегка не по себе под этими взглядами, хотя, в общем-то, плевать, в свободной стране живем, но все же…
Милиционер, который похаживает по площади, тоже нет-нет да глянет. Бегемот честно смотрит ему в глаза, и милиционер с задумчивым видом переводит взгляд, но разве ж так от милиции спасешься? Вот сейчас подойдет и потребует документы, а документов Бегемот не взял с собой принципиально, из чувства протеста, он против всяких там удостоверений. Развели, понимаешь, черт знает что, кругом «корочки»! Но что может сказать о человеке какая-то там бумажка с печатью, — что? Разве можно определить по ней, какие духовные сокровища или, наоборот, пороки таятся под непрезентабельными одеждами или же самым дорогим импортным костюмом? Разве не убеждались люди не раз и не два, что одетая в телогрейку бедность, как правило, чиста и бескорыстна, а льстивая, затянутая в галстук и благоухающая французским одеколоном подлость проходит во все двери с безупречными анкетами, характеристиками и рекомендациями! Поэтому — никаких документов, честному человеку они не нужны. Главное — глаза, мыслительный процесс: чтобы понять человека,