Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дышит.
Ровно так дышит, спокойно… и неприлично разглядывать спящих мужчин, однако Лизавета не способна взгляда отвести. Вот морщинки на лбу. И родимое пятнышко под левым глазом, смешное, будто мушку князь наклеил по старой моде. Пятнышко тянет потрогать, но это уж и вовсе…
– Он оправится, – Одовецкая положила ладони на виски. – Главное, чтобы теперь лежал хотя бы сутки, пока ткани не стабилизируются. Иначе кровоизлияние и…
И он умрет?
Не умрет. Лизавета не позволит. Она не хочет, чтобы люди, ей близкие, умирали. Хватит уже. А он близкий? Щетина темная на подбородке пробилась. Колет пальцы. А губы резкие. Интересно, он пощечину простил?
Лизавета вздохнула.
А князь открыл-таки глаза.
– Вот упрямец, – почти восхитилась Аглая, впрочем, рук своих с головы Навойского не убрав. – И главное, какая поразительная устойчивость к внушению… Спи уже.
Спать князь не собирался. Его взгляд зацепился за Лизавету, и губы растянулись в нелепой улыбке:
– Ты… рыжая… знаешь, у рыжих глаза должны быть зелеными.
– Почему? – тихо спросила она.
– Потому что так положено. Но твои мне нравятся больше. Темные. Как вишня. Я вишню люблю. Она кислая… а ты…
– Тоже кислая?
– Рыжая… бесстыжая…
Захотелось одновременно и заплакать, и побить князя подушкой. Тоже придумал – бесстыжая…
– Он не совсем чтобы в себе, – Одовецкая пальцы отняла. – Спутанность сознания – это нормально. Хотя… моя тетушка говорила, что люди, когда бредят, не лгут…
– И целоваться ты толком не умеешь…
Лизавета почувствовала, как вспыхнули щеки.
Целоваться? Не умеет?
– Но я научу, – князь таки закрыл глаза. – Потом… устал что-то…
– Значит, надо отдыхать.
– Буду… только ты не уходи, ладно?
– Не уйду, – пообещала Лизавета, мысленно проклиная себя и за слабость, и за язык чересчур длинный.
– Хорошо… Только в следующий раз я тебя лучше клубникой накормлю, с клубникой целоваться будет вкуснее, чем с огурцом.
Одовецкая сделала вид, что занята исключительно содержимым своего кофра, за что Лизавета была ей невероятно благодарна.
А еще Лизавету не оставляло ощущение, что она забыла о чем-то важном.
Лешек вышел из круга.
Огляделся.
Тьма была кромешной, но не для внука Полоза. Он коснулся стены, пробуждая камень к жизни, и тот слабо засветился.
– Митька! – Лешек весьма надеялся, что у старого приятеля хватило выдержки дождаться его возвращения. В пользу того говорила приятная пустота подземелий.
Ни магов-поисковиков, ни войска. Ни обеспокоенного папеньки. Ни, что характерно, самого Митьки.
Лешек прислушался к камню и, крутанувшись, шагнул туда, где почуял живое человеческое тепло.
– Митька, зараза ты этакая… – он запнулся.
Митьки не было.
В уголке, прижимаясь к холодной стене, сидела девушка вида самого разнесчастного и баюкала в руках револьвер.
– Не подходи, – сказала она, револьвер поднимая, – а то стрельну!
– Зачем?
Девица была смутно знакомой.
Где-то он определенно видел ее, но вот где, когда? Среди красавиц? Или просто во дворце… Неважно, главное, что в подземельях девице точно было не место.
– Митька где? – поинтересовался он.
А девица ответила:
– Унесли.
– Кто?
– Девочки. Он раненый был. И Одовецкая сказала сперва, что он умрет…
Сердце кольнуло.
– А потом Лизавета его позвала, и Одовецкая ему голову разрезала…
Душа перевернулась.
Митька умереть не может. Он, конечно, не древнего рода, но маг, и силы изрядной. И не может он умереть, и все тут!
– Она там кости правила, – девица коснулась пальчиками виска, но револьвер не убрала. – А потом сказала, что его можно уносить.
– И унесли?
Она кивнула, уточнив:
– Асинья… тропу открыла…
– А ты?
Девица вздохнула печально-препечально, признаваясь:
– А меня забыли…
Ага. Забыли. Взяли и…
– Они не виноваты, – она опустила взгляд. – Просто… дар у меня такой, меня и родные – маменька трижды на ярмарке забывала. Там людей много, я пугалась, и вот… последнего раза меня два дня искали. И маменька сказала, что больше на ярмарку брать меня не станет, потому что у нее нервы слабые. А я же не виновата. Дар просто… я чуть отошла, там блеснуло что-то, а когда вернулась, то их… Не успела. И куда идти, не знаю.
Лешек протянул руку:
– Я знаю.
Ее ладошка оказалась теплой, а пальцы дрожали, и вид у девицы был на редкость неподходящий для этаких прогулок. Вон платье тоненькое, коротенькое, когда сидит, то и коленки ободранные видны. И девица смутилась, потянула за подол, эти самые коленки прикрывая.
Зря. Лешек бы еще поглядел.
– Звать-то тебя как, чудо?
– Дарья, – сказала она и, тихонько вздохнув, добавила: – Только вы ж все равно забудете… Все забывают.
Лешек не стал расстраивать: у змей память на редкость хорошая. А еще от девицы пахло молочным янтарем и самую капельку – медом. Мед Лешек любил, особенно если гречишный.
Волосы у Дарьи аккурат такого вот колеру, темненькие и завиваются.
– Папенька вот… Он же с даром тоже, от него и братьям моим передалось, но с ними, он говорил, всяко попроще будет, а я… Я когда пугаюсь, оно особенно сильно получается, непроизвольно. А пугаюсь я часто.
Она шла рядышком, и набойки туфелек цокали по камням, что копытца.
Невысокая. Аккуратная вся какая-то. Личико вот остренькое, с подбородком мягким и огромнючими глазами золотого колера.
Лешек даже сглотнул, до того вдруг захотелось заглянуть в них и убедиться, вправду ль золотые. Но удержался.
– Мне настойку делают. Только я от нее спать все время хочу. Не знаю, что хуже, спать или постоянно теряться. Теряться-то я с большего привыкла, приучилась сама.
– А во дворце чего делаете?
Лешек остановился и, сняв испачканный, местами драный, а то и вовсе обгоревший пиджачишко, набросил на плечи новой знакомой.
Мед. И нефрит молочный, той редкой породы, которая не каждому мастеру глянется. И еще собственно молоко, парное, с высокой шапкой пены.
– Так конкурс же… Матушка захотела. Я ведь… мне ведь двадцать три почти, и матушка говорит, что в двадцать три неприлично безмужней быть. Она хотела сговорить меня, но сперва забывала тоже, а после… Знакомиться стали, и понимаете, у нас и соседи есть хорошие, и матушкины приятельницы, только они, когда говорят, меня помнят, а взгляд отведут, и все… То есть знают, что я есть, но вот зачем я им надобна…