Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в этот момент Сергей Яковлевич подумал — с верой, что
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать —
В Россию можно только верить.
Князь задержал на мгновение свои пять франков в руке. На урне было начертано: «Социалисты Франции — социалистам России!» Усмехнулся князь, разжал пальцы, и его деньги навсегда затерялись в этом неустроенном мире, который кто-то и когда-то должен воссоздать заново. А как — это еще неизвестно.
Но момент этот был очень острый… Для него!
И тут Сергей Яковлевич заметил в толпе человека, которого знал по Петербургу, хотя они и служили в разных министерствах. Мышецкому было приятно встретить здесь, в этой необычной для него среде, человека своего круга, своих сословных понятий. С трудом пробился он через плывущую на выход толпу, тронул Чичерина за плечо:
— Георгий Васильевич… добрый день!
Они пошли рядом, беседуя.
— Мы с вами отчасти коллеги, — говорил Мышецкий Чичерину. — Я писал работу к юбилею Министерства финансов, а вы — к юбилею Министерства иностранных дел… Скажите, Георгий Васильевич, вы по-прежнему служите при архиве этого почтенного ведомства?
— Нет, — суховато ответил Чичерин. — Я ушел…
— Но перед вами открывалась такая блестящая карьера! — удивился Мышецкий. — У вас такое богатое знание языков… вплоть до испанского, кажется?
— Вплоть до ирландского, — поправил его Чичерин холодно.
— Конечно, — намекнул Сергей Яковлевич, — у человека таких способностей, как ваши, всегда много завистников… Я не покажусь вам чересчур бестактным, если спрошу: вы сами ушли или…?
— Изучать историю дипломатии, — недовольно ответил Чичерин, — можно и не будучи состоящим по министерству, при графе Ламздорфе!
Сергей Яковлевич посмотрел на мятый воротничок собеседника, на его впалые щеки («недоедает, наверное?» — подумал), и ему стало все ясно:
— А-а, понимаю… Очевидно, ваш уход можно объяснить толстовством, заветам которого вы, кажется, давно следуете?
— Нет, — отозвался Чичерин, — я уже давно не следую этому учению. Как-то стыдно сейчас, когда льется кровь людей, кушать манную кашку, сидеть на скамеечке, поджав ноги, чтобы — не дай бог! — не раздавить какую-нибудь букашку… Нет, — подтвердил Георгий Васильевич, — я давно уже отошел от толстовского учения. Лучше расскажите мне, князь, о себе… Что у вас?
Коротко поведал о своих казусах. По службе и личных. Чичерин, сразу оживившись, с интересом спросил:
— Да, я слышал краем уха, у вас там случилось что-то с Зубатовым? Вы разве вступали с ним в контакт?
— Ни в коем случае, — отверг Мышецкий. — Я старался по возможности стоять в стороне.
Чичерин рассмеялся, помягчело его лицо.
— Постойте, — придержал он Мышецкого, — оглядитесь… А?
Они стояли в глубине узкой улочки, еще хранившей аромат времен Рабле, и железные кренделя над воротцами старых домов усугубляли старину; стены зданий, столько видевших на своем веку, были желты от времени, как слоновая кость.
— А много раньше, — подсказал Чичерин, — крыши были крыты не этим аспидом, а — свинцом. И кирпич был розов на закатах солнца. Вот в этом доме… да не туда смотрите, князь!.. Вот в этом! Тут Карл Шестой предавался безумным оргиям и шуты в маскарадных платьях сгорали живыми факелами, воющими из яркого пламени…
Чичерин вдруг заговорил о Париже… но как! Он открыл для Мышецкого Париж с его тайнами. Вот отель «Ду-Миди», и казалось, сейчас выглянет из окошка голова арапа Самора, любимца мадам Дюбарри. А вот здесь Бенжамен Констан назначил первое свидание мадам де Сталь — и она прибежала, трепетная. Но вместо слов любви услышала призывы к конституции! А в этом доме Наполеон основал знаменитый орден Почетного легиона…
— Вы часто здесь бывали, Георгий Васильевич?
— Увы, я впервые в жизни стою на этой улице…
— Как? — воскликнул Мышецкий, пораженный. — Тогда… откуда?
— Только из книг, князь, — вздохнул Чичерин, улыбаясь очаровательно. — Ныне проживаю в Берлине, в Париже — наездом…
Мышецкий заговорил о Берлине, которого не мог выносить:
— Эти вахтпарады, этот вой сирен, когда кайзер выезжает из дворца, это чванство… Нет! У меня все время такое чувство, будто мне показывают здоровенный кулак. Наконец, и этот социализм, вроде некоего отделения имперской канцелярии… Что это?
— Да, — согласился Чичерин, — Бисмарку отчасти удалось то, к чему стремился у нас Зубатов. Но русский рабочий, если угодно, князь, менее склонен к соглашательству с правительством… А кстати, — спросил Чичерин, — каково ваше впечатление от «Тиволи»?
Сергей Яковлевич уже немного поостыл от речей Франса и Жореса — ведь это же только слова, из французского далека пиками устремленные в заснеженную Россию. Ощутит ли сумрачный Петербург эти уколы гениальных слоев, которые брошены сегодня так широко и свободно Франсом и Жоресом?..
— Видите ли, — призадумался Мышецкий, — сами же французы говорят: критика легка, а искусство тяжело… Что вам ответить? Мы, русские, всегда — через голову Германии — были близки Франции. Двор может лобызаться с Вильгельмом, как и раньше, но русская интеллигенция впитает в себя призывы Франса!
— Пожалуй, — согласился Чичерин, — это так… Идеи французских революций нам понятны. И заветы дороги… Не надо, однако, князь, отворачиваться и от Германии: вы сегодня слушали Жореса, но вы послушайте хоть раз… Бебеля!
Распрощались возле неказистого особнячка, и Чичерин приподнял мятую, выцветшую шляпу:
— Здесь я остановился… Желаю всего доброго, князь!
— Вы позволите мне как-нибудь навестить вас?
Георгий Васильевич замялся.
— Поймите меня правильно, князь, — сказал Чичерин, глядя в глаза Мышецкого. — Видеться нам не нужно…
Сергей Яковлевич подозрительно вспыхнул.
— Сударь, — сказал, задетый за живое. — В чем дело?
— Нет, нет, — горячо ответил Георгий Васильевич, беря руку князя в свою. — Не подумайте дурно; я противу вас ничего не имею, пересудов света не признаю. Наоборот, вы даже чем-то импонируете мне, как человек. Но… но…
— Говорите же! — подстрекнул Мышецкий.
— Но я порываю отношения не лично с вами, князь, — ответил Чичерин. — Если бы только вы… Нет! Я порываю отношения со всем классом, к которому не желаю отныне принадлежать. Прощайте же и вы, князь!
Мышецкий долго стоял, размышляя. Вспомнил угрозы Лопухина, который говорил ему в Мариенгофе, что вырваться из своего сословия невозможно. Чичерина эти угрозы, очевидно, не касались. А ведь порвать с отечеством, уйти из семьи — легче, нежели вырваться из тисков своего класса…
Через зеркальную дверь Мышецкий пронаблюдал, как Чичерин взял у консьержки ключ, как медленно поднимался по лестнице. И ни разу больше не обернулся… Всё!