litbaza книги онлайнИсторическая прозаРозанов - Александр Николюкин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 16 17 18 19 20 21 22 23 24 ... 170
Перейти на страницу:

Дом был деревянный и довольно большой, старый, барский. Хозяйка — пожилая девушка, слушавшая в молодости (в 40-е годы) лекции Т. Н. Грановского в Московском университете. Впрочем, с ней Розанов познакомился в большом саду, окружившем дом, уже незадолго до выезда из этой квартиры, а раньше никогда не видал.

В восемь часов вечера в комнату студента подавался самовар, и Розанов заваривал ложечку чаю, с верхом. Прилежный изучатель римских древностей и богословия пропускал в себя стакан за стаканом с белым хлебом и к трем утра выпивал весь самовар: в стакане оставалась чуть-чуть подцвеченная вода: «Кронштадт виден», — как говорят о таком чае в Петербурге.

Половина дома была отдана немцам, у которых и поселился Розанов. Много лет спустя он вспоминал: «Пустили меня за очень дешевую плату в одну немецкую семью, — собственно, для того, чтобы я охранял хозяйку и ее маленькую дочь. Муж часто уезжал в долгие командировки, на месяц, на две недели, а раз даже на полгода. Не знавшая русского языка его „Frau“ могла бояться в большой и пустынной квартире. И вот, чтобы она не боялась или боялась меньше — пустили студента. Мне отведены были три комнаты наверху, из которых я занимал две, а третья стояла совсем пустая, с яблоками и вареньем „на зиму“. Хозяйка не говорила по-русски, кроме „здравствуйте“ и „прощайте“, я не говорил по-немецки, кроме „guten Morgen“ и „gute Nacht“; иногда, раз в две недели, раз в неделю, я спускался к ней вниз. Сяду около ее швейной машинки, на которой она вечно починяла белье. Так просидим с полчаса, даже с час. Затем рассмеемся, пожмем друг другу руку и разойдемся».

Она была еще молодая и добрая, эта «фрау Констанца», но недавний поклонник Юлии оставался к ней холоден: «Разумеется, мне и в голову не приходило ухаживать. И ни тогда, ни потом. Просто не могу представить себе: „ухаживать за чужой женой“; это то же, что воровать из кармана чужие платки, осложняя это дело чем-то вроде подделки векселя. Подделываешь „дружбу к дому, к мужу“, похищаешь величайшее его сокровище, устой жизни и счастья. „Кража со взломом“, „растрата казенных денег“… нет, это все меньше и слабее сравнительно с нарушением „покоя чужого дома“. Поразительно, что это у нас не судится, не судят. Конечно, я здесь не говорю о случаях несчастной семьи, где иногда любовь и „похищение“ есть только вывод из тюрьмы узника: дело героизма, свободы и рыцарства».

В университете Розанов был стипендиатом А. С. Хомякова, любил историю. Особенно запомнились ему лекции B. О. Ключевского, который после смерти в 1879 году C. М. Соловьева стал читать курс русской истории. Среди студентов прошел слух, что в большой словесной аудитории во втором этаже нового здания университета новый профессор, приглашенный из духовной академии Троице-Сергиевой лавры, будет читать первую пробную лекцию.

Аудитория была полна, пришло несколько профессоров университета, среди них знаменитый Герье. И вот неуклюжей, раскосой и торопливой походкой вошел новый профессор и не столько сел, сколько «уместился на кафедре», живя на ней, двигаясь, поворачиваясь и корпусом, и головой, и руками. «По аудитории пронесся резкий, тонкий, нам, студентам, показалось — почти дискант; но, конечно, дисканта не было: это был горловой голос, голос в высоком напряжении, при котором голосовые связки особенно дрожали»[70].

Ни темы, ни хода мыслей «пробной лекции» Розанов не запомнил: «Меня заняло в ней другое: строение мысли, строение фразы как словесного предложения. Ничего подобного я не слыхал ни прежде, ни потом. Ключевский нередко останавливался (на мгновение), чтобы перестроить иначе уже произнесенную фразу и кончить ее так, как нужно было: в последнем завершении, в последнем чекане, к которому ни прибавить ничего нельзя было, ни убавить из него. Поэтому, когда фраза завершалась, — это была художественная, литературная фраза, которая могла сейчас же лечь под печатный станок. Медленно, с какой-то натугой, со страшной внутренней работой вам сейчас же на кафедре он „печатал“ слово, строки, предложения, всю характеристику лица или эпохи, давал ответ на вопрос или недоумение науки и ученых. Это было необыкновенно. Речь, им произнесенную, без поправок, без корректуры, без „просмотра автора“ — можно было помещать куда угодно: все было кончено и завершено, отделано последнею отделкою. За каждое слово и оттенок слова он мог бы судиться или стреляться на дуэли, — если бы это сколько-нибудь было вообразимо относительно его».

Ни на одного из университетских профессоров Ключевский не был похож. «Полная им противоположность», — свидетельствует Розанов. Чтение его было полно оттенков, нередко оно звучало тонкой и решительной иронией в отношении исторических лиц. Общий привкус его речи был шутливый, подсмеивающийся. И все это так просто и непретенциозно, как может быть только у старого преподавателя духовной академии.

Через две-три лекции Ключевского слушал уже весь факультет, всякий, кто мог. Он совершенно заслонил собою память о лекциях прежних историков — С. М. Соловьева и Н. А. Попова. «С ним хлынула в университет огромная русская волна; в университет, несколько европейский, несколько космополитический, несколько пресный и без определенного вкуса. И все это без вражды к кому-нибудь, к чему-нибудь…»

Розанов уподобляет Ключевского и его лекции некоей лиане, повилике, которая растет и ползет по старой русской стене, залезая своими «крючочками» во все ее щелочки, во все ее скважинки. И никто так, как он, не знает, не любит эти старые священные стены. «Русская порода, кусок драгоценной русской породы, в ее удачном куске, удачном отколе — вот Ключевский». И может быть, отсюда начинается великий мастер стиля Розанов, пока еще всего лишь как восхищенный зритель. Осознав в юности значимость «стиля», он в трилогии довел его до совершенства. Ведь и сами эти воспоминания о Ключевском написаны в преддверии розановского «Уединенного».

О других университетских профессорах Розанов нередко вспоминал с добродушной иронией. Еще из гимназии вынес он взгляд на профессоров как на «богов», как на что-то до такой степени светлое и превосходящее обыкновенный уровень людей своими знаниями, своим горизонтом зрения, благородством и высотой своих интересов, что «мы все, — вся улица, всякие чиновники, конторщики, фабричные, фабриканты, торговцы и все „знакомые“ и родные, — ходим где-то внизу-внизу, по грязной равнине или по глубокой долине, тогда как они одни, — эти Буслаевы, Стороженко, Герье, Макс. Ковалевские, Зверевы, Муромцевы, Захарьины, Тимирязевы, — стоят на высоте горы или различных соседних гор (наук) и одни видят солнце и освещаются солнцем, которого прямо мы никогда не увидим».

«Ну где же знать четыре языка, читать Мильтона в подлиннике, поехать в Англию и пожать руку Дарвина или даже увидеть самого Гладстона и тоже, может быть, поговорить с ним? — вопрошает Розанов. — Гладстон станет говорить с человеком, который читает Гомера, как я Михайловского и Лейкина. Но станет ли он разговаривать с читателем Лейкина?»[71]

1 ... 16 17 18 19 20 21 22 23 24 ... 170
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?