Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я проснулся среди ночи, было очень темно. Осмотрелся, женщины не было. Простыня сбилась и комом лежала рядом со мной. Сперва я не понял, нахожусь ли я в своем номере или у нее, у себя в квартире в Хельсинки, в доме Генри Ружички или же в комнате его матери, где она жила много лет назад. Я медленно поднялся и, когда глаза начали привыкать к темноте, встал и пересек комнату. Я задел ногой тонкий браслет. И тут меня охватил внезапный страх. Она пропала, и я никогда больше ее не увижу. Я прошел через темноту в соседнюю комнату и заметил темную фигуру в кресле на балконе. Женщина тихонько сидела и смотрела на тот же самый пейзаж, который я наблюдал предыдущей ночью, мать Генри Ружички — в августе 1937 года, сам Генри — через двадцать шесть лет после нее.
Ночь была прохладной. Женщина закуталась в халат и скрестила руки на груди, плотно прижав их к телу. «Не спится?» — спросил я. Она кивнула. Сказала, что смотрела на меня, когда я спал, и у нее возникло чувство, что я долго путешествовал и очень устал. Я спросил, приехала ли она сюда одна, и она ответила, что да, одна. Она сказала, что не может отделаться от мыслей о том, что ей довелось услышать утром, это беспокоит ее. Она слышит в комнате дыхание погибшей женщины.
Мы сидели на балконе, и я рассказал ей о своем путешествии, хотя о многом умолчал. Она ни о чем не спрашивала. Сказала, что нам дано понять далеко не все и часто непонятым остается именно то, что лежит на поверхности. Потом мы сидели молча, пока я не заметил, что она дрожит от холода, ее губы подергиваются. Я не был уверен, замерзла она или это от нервов. Отвел ее обратно в комнату и закрыл балконную дверь. У кровати я развязал тонкий матерчатый пояс у нее на бедрах, завязанный простым бантиком. Снял халат, он легко соскользнул на пол. В сумерках кожа казалась молочно-белой, я вошел в нее, и мы долго не шевелились, никто из нас никуда не спешил. И когда наконец мы перешли к движению, она прижалась ртом к моему плечу. Я чувствовал, как натянулась кожа, ощущал, как каждый толчок чуть-чуть переносит нас вперед, к завтра, вес моего тела не позволял ей воспарить в воздухе, пригвождал ее к ложу. Я стал двигаться быстрее. Теперь она больше не шептала, а почти кричала, ее голос заполнял комнату, и я разбирал слова, черпавшие форму в этом возбужденном движении, рвущиеся на волю. Но они внезапно замирали в воздухе, как листья, замерзающие на лету, — послание, которое я не мог расшифровать; или воспоминание, которое приближается в свете дня, но ускользает ночью.
На следующий день ей захотелось отправиться на водную прогулку. Мы шли вдоль берега по узкой дорожке, по краям которой росли магнолии. Вблизи каменных стен было прохладно. Листья, сгоревшие на солнце, шелестели под дуновением ветерка. На пристани мы сели на туристическое суденышко, совершавшее прогулку по озеру с заходами в Рива и Лимоне. Мы сидели на палубе под навесом, который защищал от солнца. Пассажиры в основном были старше нас. Несколько мужчин прятались от палящих лучей под соломенными шляпами. Она накинула на голову платок, и многие обернулись посмотреть на нее. Я слушал низкое гудение двигателя, к ограждению палубы был прикреплен красно-белый спасательный круг. Стоял штиль, за корабликом тянулся длинный след. Вокруг озера вздымались горы, их склоны едва различались в полуденном свете. Сидя на стуле, она положила босые ноги на перила, пошевелила пальцами. Время от времени я пытался представить себе, откуда она приехала, чем занимается, но мне рисовались лишь какие-то обрывки, фрагменты. Может быть, она в браке, как я. Возможно, ее муж куда-то уехал, как и моя жена. Есть ли у нее дети? Мне казалось, что нет. Куда она направляется? Что было бы, если б я не заговорил с ней вчера на террасе? Случилось ли, по ее мнению, что-то необратимое? Мы остановились в городке Рива на северном берегу озера и пообедали в портовом ресторанчике. Официант пытался заигрывать с ней, двадцатилетний мальчишка. Они перекинулись парой слов на итальянском, которого я не понимал. Я почувствовал себя задетым, что-то заныло внутри. Мы немного побродили по прибрежным улицам, пока не наткнулись на маленькую антикварную лавку. Я спросил продавца, нет ли у него на полках книг о бабочках. Он отвел нас в соседнее помещение, вскарабкался по лестнице под потолок и вытащил несколько запыленных томов. Я взял одну из книг и листал указатель, пока не нашел бабочку под названием Parnassius phoebus. Под листом папиросной бумаги открылась вручную раскрашенная гравюра, на которой была изображена крупная белая бабочка. На задних крыльях — по два красных пятна, окаймленных черным. Женщина стояла рядом со мной. Она смотрела на таблицу, и я объяснил, что именно эту бабочку Генри Ружичка искал в окрестных горах, просто хотел ее увидеть. Она сказала, что бабочка очень красивая и можно понять человека, готового из-за нее претерпеть трудности. Я подумал, что иногда для этого достаточно и малозначительного повода, но вряд ли можно посвятить бабочке целую жизнь.
Позже, когда мы уже вернулись в отель и последний клиент покинул террасу, мы пропустили по стаканчику в компании официанта. Он говорил, что скоро выйдет на пенсию и займется небольшим оливковым садом. Рассказывал о внуках, с которыми видится слишком редко. Мы поднялись в номер. Женщина дважды повернула ключ против часовой стрелки, зажгла приглушенный свет и скрылась в ванной. В окно я видел тень кипариса. Слышал плеск бегущей воды, легкие шаги. Дверь в ванную комнату осталась приоткрытой, в щель пробивался свет. Виднелась ее скомканная белая одежда, лежавшая на полу. Я чувствовал, как она подошла ко мне сзади, наклонилась, коснулась пальцами моего затылка. Спросила, испытываю ли я чувство вины, и я ответил, что да. Она сказала, что чувство вины не покидает ее всю жизнь, но сейчас его нет. Хочу ли я уйти? Я помотал головой. Мне не хотелось оставаться одному. Тогда пойдем, сказала она и повела меня за собой к постели. Она разделась, и я наблюдал за каждым ее движением, подчинялся ее желаниям, а она — моим, и в конце концов я не был уверен, хотим ли мы этого или следуем какой-то странной, не зависящей от нас механике, словно мы — звенья цепи, возникшей при случайной встрече двух людей. Я помню, как она вдруг открыла глаза, помню их чистоту и прозрачность в окружавшей нас ночи, тишину перед последним усилием.
Помню то мгновение, когда она опустила колени — внезапно, как листья опадают с деревьев.
По прошествии трех дней мы расстались. Вероятно, грусть пришла уже потом, и, может быть, для нее было много причин. Тоска по Еве, по другим утратам, по всему, что случилось и чего не произошло, по неизбежному. Я чувствовал, что это была грусть по Генри Ружичке и его матери, по Анне Принц, по официанту на террасе, та грусть, которая приходит, когда знаешь, что что-то кончается, даже если к этому готов. Накануне вечером она сказала, что уезжает. И хотя с минуту я раздумывал, не отправиться ли вместе с ней или взять ее с собой, я знал, что это невозможно. Я сказал, что направляюсь на Крит, а оттуда в Стамбул. Мне хотелось увидеть Босфор. Я слышал о величественных деревянных дворцах пашей, построенных в давние времена. Заброшенные, они сгорели. По ночам люди собирались смотреть на пылающие дворцы, стоявшие у самой воды. Толпы молодых людей на своих старых машинах приезжали к берегу и сидели на причалах, озаренных пожаром. Многие познакомились именно там и вместе засыпали в отблесках пламени.