Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это было в ноябре, через день или два после того, как застрелили Кеннеди. Я постучала в дверь – дом был в коврах, имитации клена и колониальном ситце. В девять утра она плакала в халате, гремел телевизор, она хотела узнать, жив он или мертв, и не слушала меня. Тогда я постучала еще в несколько домов, затем вернулась к Гринбриару и сказала, что можно валить: люди настолько расстроены, что не способны слушать – можно вынести весь дом, даже не заметят. Водитель ответил, что сегодня, наоборот, все весьма восприимчивы, и им легко толкать новостные журналы. Я вернулась, сидела в теплых домах, пила кофе, сочувствовала и продала журналов на сто восемьдесят долларов, что стало моим абсолютным рекордом.
В тот день мы вернулись через реку в Индепенденс, и я, пройдя мимо Мемориальной библиотеки Гарри Трумена, заработала двадцать долларов у живущей на пособие матери пятерых детей. Семнадцать долларов – у хранившей деньги в чулке под матрасом старушки. Десять – изобразив датское произношение, у двух школьных учителей, и убедила тупоголового панка выписать чек на несуществующий счет на две тысячи семьсот тридцать восемь долларов, а затем попыталась обналичить его в «Имуществе и обращении» Кресджа, как здесь это называют. Тут намного лучше, чем в журнальной команде. Двенадцать часов в сутки стучаться в двери, громко и радостно пороть ерунду – все эти ура-ура, – вечером отдавать все деньги Горацию, оставляя себе подачку в два доллара на еду. Вот все, что я видела. Обсуждение результатов продаж утром, обсуждение результатов продаж до одиннадцати вечера, командные песни, командный дух и никакой жизни, командный треп (не должна так говорить, но не могу подобрать другого слова), запрет на дурное настроение и промывка мозгов, ложь, в которую будто бы веришь и притворяешься до тех пор, пока не начинаешь действительно верить. Здесь правила простые. Нары мои. Могу, если захочу, лежать хоть целый день. Никому нет дела до того, как я себя чувствую и что думаю, – только бы подчинялась правилам и не доставляла неприятностей. Снаружи зима, а тут тепло. Еды навалом, переполняет энергия, что мне всегда нравилось. Если хотите, ощущение мира. Запирают тело, однако ничего не могут поделать с мозгами. Я осталась бы тут навсегда, как Блендина.
Иду по Восьмой авеню к Вилладж, в теснейших джинсах и такой же футболке, и чувствую, насколько они мне горячи – внутри моих бедер бьется пульс целого города, и я раскачиваюсь – голова в кабинете художественной школы, глаза наэлектризованы тем, как я себя чувствую, когда двигаюсь. Было бы очень удобно скинуть одежду в маленькой кабинке и натянуть древнюю махровую ткань на свое, как на многие тела, и шагать по грязным полам, окутанная вокруг горла, до голых ступней теплом. Подняться на подиум перед всеми, кто жаждет увидеть, какова я собой. Одежды легко ниспадают к ногам, и я стою с просветом воздуха под мышками и между ногами, расслабляюсь, понимая, как смотрятся напряженные мышцы и растягивающие плоть кости, ощущая себя абсолютно живой и дышащей, подобно парному мясу на крюке. Мне говорят, будто я выгляжу скучающей. Нет, это отступление с почти закрытыми глазами и всеобщий покой. Я ничего не должна делать, лишь замереть. Однако не обойтись без трудностей: от неизменности позы тело начинает зудеть, и поначалу я чуть не чихнула. Возникает боль, будет разрастаться, пока я снова не пошевелюсь, и начинается она тем быстрее, чем замысловатее поза. Но я тщеславна – не шевелюсь, несмотря на боль, на муть в голове и холодный пот на боках, а они ковыряются в глине, скребут серую мертвую глину, и я вижу их перекрученные, намотанные на треноги формы и себя в них: каждое прикосновение инструмента к глине – это прикосновение ко мне, лепка материала – воздействие на меня. Эти зомби, копируя меня, бессознательно изменяют: я становлюсь такой, какой они меня видят, проливаюсь в энергию сознания или безумия прошлого, и тогда прилетают мухи и купаются в поту моего колена. Я пробую с этим справиться, однако одолевает наползающий зуд, и я бессильна, потому что совершенно взмокла. Вижу муху, но не в состоянии пошевелить головой и не понимаю, кто меня мучает, другие мухи или потный воздух. Муха ползет вверх, а пот тяжел: влага блестит на моих бедрах, скатывается в шарики на бледных волосиках. Ясно, что эта муха ни в чем неповинна, хочет меня, и я пугаюсь: смотрят ли они, ждут ли, чтобы я позволила мухе в себя заползти. Снова зуд, теперь муха блестит от моего пота: капельки на черных, прямых, как у Квазимодо, волосках, крылья серые, есть глаза, длинные лапки механически шевелятся, слышу шелест – она пытается отряхнуться, трет мои губы. Я пытаюсь их стиснуть, но не хватает сил. Мои ноги слишком широко раздвинуты, муха заползает в лужицу на внутренней стороне бедра, где я ее не вижу, больше не могу терпеть этот зуд и закричу, если она окажется на губах, но не могу переменить позу из-за денег. Я бессильна – мышцы забыли, как двигаться, я потеряю сознание, если муха коснется моих губ.
Я в платье вышла из кабинки и встала на подиуме. Инструктор вздыхает, мне надо принять позу, платье падает, я остаюсь в лифчике – ничего кроме лифчика, – хватаю платье и бегу обратно в кабинку, появляюсь снова, но уже голая и спокойная и принимаю нужную позу.
Я толстая. Мы все толстые, кроме Кэти и Блендины. Ноги все короче и короче. Ложась на нары, свешиваюсь по сторонам. Чувствую себя медленной и старой. Руки беспомощные, скользят вокруг костей. Если я двигаюсь быстро, то жир болтается и ранит кожу. Если спрыгиваю с койки, груди, живот и ягодицы шлепают – дергают и растягивают ее. Это все пироги, картофель, макароны и рис, молоко и масло. Уловка властей: нас пытаются раскормить и удушить в себе. Кусочки мяса в бычьих хвостах – быстрая еда, – кипы тарелок и на десерт ванильное мороженое – по три галлона в посуде, – тяжеленные чашки и липкая, холодная ложка, горшочки с маслом, дрожащее, сверкающее желе в мороженом. Откуда-то валятся бесконечные буханки белого хлеба, горячее масло размазывают тыльной стороной ложек, а поверх него желе. По шесть кусков после десерта. Четыре с маслом и желе и два только с маслом. Кладем перед собой на койки, берем по одному в левую руку и аккуратно выкусываем по форме челюсти либо со стороны, либо для разнообразия с угла. Чувствуем, как желе густо растекается на языке и, превращаясь в сахар в зубах, проваливается в полость между десной и щекой, а масло гранулируется на нёбе. Если открыть рот, то хлеб касается изгиба нёба, его сладострастно жуешь, затем глотаешь. И снова откусываешь от белого квадрата в пальцах, чтобы получились то звезды, то сердца, то собственные или чьи-нибудь еще инициалы, то силуэт кролика или Соединенных Штатов без Аляски и Гавайев. Выедаем это в хлебе и раскладываем на койке. Выбираем один и, ощущая форму и аромат, аккуратно съедаем, пока не прикончим все. Иногда засыпаем, ничего не оставив, а порой забываем на нарах или в руке кусок и просыпаемся утром с расползшимся хлебом и растекшимися по ладони или по лицу желе и маслом – волосы здесь грязнятся на удивление быстро. Слизнув все, умываюсь к завтраку, не глядя в зеркало, чтобы не видеть, как заплыли глаза и щеки лезут под самые брови. А если коснуться лба, то можно почувствовать между кожей и костью плоть толщиной в дюйм.
Библию забрали вместе с Чокнутой Пэтси. У нас есть одна книга, и мы ее бережно храним. Западное издание в бумажном переплете по фильму «Маклинток» с Джоном Уэйном. Мы ее читали по нескольку раз – на кровати между завтраком и ленчем или между ленчем и обедом. Первые две и последние шесть страниц пропали. Мы об этом не говорим. Кэти держит книгу под матрасом пустых нар, куда надзирательницы никогда не заглядывают. То ли неделю, то ли год назад появилась еще газета, которую мы читали по очереди, изучали каждое слово, интересовались бракосочетаниями, смертями, цифрами биржевого курса, кулинарными рецептами. Вверху левой колонки на четвертой странице была помещена фотография – портрет Олдоса Хаксли, надпись готическим шрифтом: «Умер Хаксли», и ниже параграф текста. Никогда его не любила. Помню, читали в школе на уроках английской литературы «О дивный новый мир», когда мы гордились тем, что такие передовые. Анализировала, сидя за столом, скрестив ноги, откинувшись в сторону, опершись локтем о гладкую столешницу и погрузив лицо в ладонь так, что указательный палец поглаживал глубокую впадину у глаза между скулой и лбом и соскальзывал к твердой сильной мышце в месте, где нижняя челюсть прикрепляется к черепу. Чтобы ощутить, какие гладкие у меня щеки. Я его не любила, считала глупым, болтуном, не ошибающимся, а, понимаете, неумным. Газета оказалась полуторамесячной давности. Когда принесли завернутую в нее швабру для отсека С, я чуть не заплакала, старалась сохранить спокойствие, но слишком устала. Старая гвардия вымерла или умирает, и кто заступит на их место, даже если они глупцы, у кого настолько недостанет мозгов выделить их из других, и я разжала пальцы левой руки, чтобы карандаш свободно повис в воздухе, и слегка согнула запястье. Рука парила, едва шевелясь, над стулом, я же для себя запоминала, что происходит в зеленой комнате с зелеными досками и низкими окнами, за которыми дождь. Ведь нас так мало, светлых голов, читающих и говорящих. Что мы думаем о тех, кто нас признал бы, если бы наши голоса были подходящего тембра?