Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На углу они постояли возле кинотеатра «Иллюзион». Кинематограф их вовсе не интересовал, тем более специальный, архивный, для ценителей и профессионалов, но они все-таки полюбопытствовали, каков репертуар на текущий месяц, и отправились дальше. Дружно перебежали узкую улицу на зеленый свет, перешли мост через Яузу, свернули налево и вниз, и отрезок пути под широким Устьинским мостом, где снова сложно пересекались маршруты городского транспорта, Санчо вновь прокатился на руках.
На шумной набережной он поставил Санчо на парапет Москва-реки. Чуть правее от них, внизу, причаливал речной трамвайчик, бился, чмокая бортами о пристань дебаркадера. Санчо залаял, напрягся, с любопытством вытянул шею, и хозяин подумал, отчего бы не доставить псу и себе удовольствие и не прокатиться по реке при такой чудесной погоде.
Они взяли в кассе билеты, и сошли на палубу. Для Санчо это был подарок, сюрприз. Они устроились на корме, где совсем не было пассажиров, и пес, положив лохматую морду на передние лапы, довольно урчал, с интересом разглядывая курчавый пенный след, выползавший из-под трамвайчика, следил, как разбегаются мутные волны, как проплывают мимо дома и провалы улиц.
Сошли они на другом берегу реки, у Театра эстрады, и поднялись по ступенькам на площадь. Огромный рекламный щит приглашал посетить недавно поставленный мюзикл. Спустившись в подземный переход, они пересекли широкую проезжую часть, потом, уже наверху, узкую боковую улочку, и оказались в тихом уютном скверике, где Санчо вволю можно было поиграть и побегать, ничего не опасаясь.
Они так и поступили.
А потом хозяин нашел пустую лавочку в уютном месте, сел, а Санчо запрыгнул и прилег рядом с ним.
Свесив на бок язык, изредка позевывая и клацая зубами, пес уже в который раз слушал, как хозяин унылым голосом рассказывает ему о доме, о работе и о жене, которая отказывается иметь детей и не хочет, чтобы в доме жила собака, а он устал, ничего не может с этим поделать, и иначе не может, уже не в силах что-либо изменить, поправить или начать заново, он слабый, потерявшийся человек, и как все-таки хорошо, что у него есть он, Санчо, настоящий, верный и преданный друг, главная его радость, смысл и оправдание жизни.
Вошел он тихо.
О недавних гостях напоминал едкий запах выкуренных сигарет, в беспорядке сдвинутые кресла и стулья, гора грязной посуды на кухне.
Жена сидела перед трюмо, в тонком шелковом халате, спиной к нему, смазывая на ночь лицо питательным кремом. Движения ее были замедленны, плавны — как всегда, когда она погружена в себя, о чем-нибудь глубоко задумалась.
Он не стал ее отвлекать. Прошел на цыпочках в свою комнату, завел будильник на семь утра, разделся и лег. Взял книгу, лежащую на прикроватном столике, чтобы немного почитать перед сном, но тут же раздумал и выключила бра.
Уже засыпая, он почувствовал, что жена села в изножье его постели.
Он включил свет.
Она сидела спокойно и не мигая смотрела в стену поверх его головы. Лицо ее было печально и бледно. Последнее время он не раз наблюдал ее в таком состоянии, но не знал, что с ней, и никогда не спрашивал. В нем шевельнулась жалость к ней. Ему вдруг подумалось, что она, может быть, хочет близости, и, потянувшись, мягко взял ее за руку.
Она вздрогнула и отшатнулась. Непонимающе посмотрела на него, высвободила руку, о чем-то глубоко вздохнула, поднялась и ушла к себе.
Утром он встал, умылся и выпил кофе с булочкой. Обнял жену, дремавшую в своей постели, захватил приготовленный для него с вечера сверток и вышел.
В метро он читал вчерашние газеты.
Глаза животных полны тоски, и мы никогда не знаем, связана ли эта тоска с душой животного, или это какое-то горькое, мучительное сообщение, обращенное к нам из глубин его бессознательного существования.
Карл Густав Юнг
Крест свой пес нес со смирением.
По швейцарской методике исчисления шестнадцатилетнему Миньке на круг, со всеми надбавками и коэффициентами, выходило лет сто. Шутка сказать, целый век ушами прохлопал — даже для малого пуделя случай достаточно редкий. Приятели его и подружки мир сей покинули, а наш аксакал, вспоминая ушедших товарищей, временами тоскливо поскуливал:
— Сукины дети. Теперь отдувайся за них.
Относительно прелестей преклонного возраста он нисколько не заблуждался. Прекрасно сознавал, что дряхл и малоподвижен. Не стеснялся и не скрывал, что пошаливает вестибулярный аппарат, предательски подводит некогда отменная память. Глазки поблекли. На правое ухо оглох. Утратил процентов на восемьдесят нюх и чутье. Не меньше, чем нас, его самого беспокоил и изумлял откуда-то взявшийся переливчатый клокочущий храп. Однако с естественными немощами — из тех, что поддавались волевому воздействию, — справлялся самостоятельно, с исконно собачьим мужеством. Более того, как бы ему ни было муторно или тяжко, его еще хватало на то, чтобы подумать о нас и, если получится, поддержать. Понимая, как мы неопытны и наивны и насчет увядания — старости — смерти удручающе мало осведомлены, он оставшиеся жалкие усилия старался употребить на то, чтобы мы не очень расстраивались. Характерным движением укладывал седую голову кому-нибудь из нас на колени и с животной настырностью пытался внушить, что в сложившейся ситуации нуждающаяся сторона как раз мы, а не он, сочувствие сейчас важнее не ему, а нам, и единственное, о чем ему следует попросить Высшие Силы, — это чтобы старость его не оказалась для нас слишком обременительной.
Случались минуты простые и ясные, когда он смотрел на хозяина наполовину зашторенными, помутневшими глазками с нескрываемой грустью, уходя и прощаясь, откровенно жалея, и, как мне казалось, упрашивал, чтобы в час расставания я вел себя все-таки как мужчина, достойно, и ему не пришлось бы за меня краснеть. Спорить с ним было бесполезно. Укорять — глупо, перечить — крайне неуважительно. Если помнить, сколько его собачьих годочков соответствует человечьим, то выходит, что он вдвое мудрее и опытнее нас. На прогулках он мог теперь стукнуться лбом о бампер стоящей машины или забрести по пузо в глубокую лужу, не сообразив, что лучше бы ее обойти. Я не вникал, чем он занят, когда задумчиво стоит, переминаясь на дрожащих лапах — забыв, зачем вышел, вдруг надолго замрет, уткнувшись в пень или столб. Озябнув от неопределенности, я в конце концов вежливо подталкивал его под заднее место и слышал в ответ:
— Извини. С памятью что-то паршиво.
Без печали на него нельзя уже было смотреть. Ввиду неизбежной скорой разлуки сердце щемило, воображение рисовало драматические картины, и защиты от навязчивых переживаний не было никакой. Всякий раз, когда он останавливался и выпадал, я изнывал в догадках: интересно, над чем мой дружок столь усердно ломает голову? Неужели «memento mori»? За всю нашу совместную жизнь серьезной вины за ним я не мог припомнить ни одной. У него не было ни малейшего повода, чтобы замаливать грехи или просить о прощении. Смерть он понимал как легкий радостный переход, никакой тайны, муки или трагической загадки в ней для него не содержалось. К удовольствиям загробной жизни, насколько мне известно, относился наплевательски, о переселении душ и слышать не хотел.