Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А рядом ведь бензоколонка! И там все открыто! А я, идиот, не подумал!
Утром ее забрали в больницу, через день она умерла.
Владимов прощался с ней в ледяном морге, где Наташа лежала под простыней, такой белой от пронзительного света ламп и такой неподвижной, как будто ее изваяли из мрамора. Простыню приподняли.
— Она даже глаза до конца не закрыла! Боялась, наверное, бедняжка!
Расцеловал каждый ее пальчик — руки были маленькие, нежные, — каждый каштановый волосок.
Вернулся домой уже ночью. А я двое суток не ел. Увидел картошку. Взял водки. И так до утра просидел. Пил и плакал.
Он долго не мог писать после ее смерти. Перебирал Наташины вещи, шарфики, перчатки. Собрал все ее статьи, выпустил книжку. Все — с нежностью, c преданной болью.
И вдруг из Москвы некто Гольдман:
— Ваш давний поклонник, филолог. Но это все в прошлом. Сейчас бизнесмен. Буду счастлив помочь. — Узнал, оказывается, телефон через газету «Русская мысль». В ней был некролог на Наташину смерть. — Все сделаю. Вы — мой любимый писатель.
Владимов был скромен, желания простые. В Москву бы слетать. Да хоть завтра! И книжку издать бы… Да что просто книжку? Давайте собрание!
Гольдман выполнял свои обещания. Он, оказывается, еще подростком «заразился» Владимовым: собрал публикации, сам переплел. Теперь он стал рыбкой из пушкинской сказки. Через два месяца вышел четырехтомник.
Сняли особняк в самом центре Москвы, и начался пир на весь мир. Народу! Глаза разбегались.
— Кого захотите, достанем.
Из Америки по приглашению Владимова прилетели мы с Коржавиным, Гольдман оплатил билеты. Кто-то прилетел из Германии, кто-то из Франции. Про тех, которые жили в Москве, — не говорю. Пришел целый город.
Владимов, стесняясь, попросил пригласить Маргариту Терехову: любил ее фильмы. Терехову, как дорогой подарок, посадили напротив, за этот же стол. Она была резкой, уставшей, немного смущенной. И родинки те же: три капли смолы.
Сам Гольдман, маленький и плотный, как Наполеон, оглядывал поле сражения. Шел бой за Владимова, прожившего в тихой висбаденской келье почти четверть века, жену схоронившего, средств не нажившего, который людей ни о чем не просил. Теперь они сами просили. Теперь они липли, смеялись, впивались и звали к себе: кто в Москву, кто на дачу.
Всех вдруг потрясла гибель генерала Власова.
Телохранители Гольдмана с обритыми до розоватой синевы черепами вносили в их шум осторожный порядок. Еды было столько, что, если бы в этот вот зал, осыпанная черемуховым дождем, ввалилась, смеясь, вся Тверская — никто не ушел бы голодным. Потом танцевали.
Из всех, кто кружился, топтался, смеялся, осталась в живых половина. О ком ни спрошу: нет, он умер. А этот? И этот. А тот? Ну, конечно, ведь он же был болен. А эта? Давно умерла.
Помню, я танцевала с каким-то грузинским прозаиком. Или абхазским. Не помню, как звали. Он был молодым и веселым. Весь — сгусток энергии, жизни.
— Пойдемте потом кофе пить!
— Какое там кофе! Ведь я улетаю.
— Но кофе-то выпить! Чего там?
Так даже он умер, внезапно и странно. На пару лет раньше, чем умер Владимов. Узнала случайно.
Я улетела домой, и мы после этого пира, на котором никто не задумался, «чем все кончается», почти не писали друг другу. Владимов жил чаще в Москве, ему дали дачу. Все так, как мечтал: в Переделкине. Потом мне сказали, что он вдруг женился. Помню свою реакцию:
— Владимов женился? Да бред это! Сплетни!
— Нет, правда: женился.
— И что за жена? Молодая?
— Жена? Молодая.
— Так это же дочка!
— Какая там дочка!
Через полгода я дозвонилась ему в Германию. Он был у себя, сам снял трубку.
— Ну, как вы?
— Болею. Сказали — помру.
— Да что вы!
— Да — что? Метастазы. Все как у Натальи. Один к одному.
Я залепетала что-то, принялась утешать:
— Ой, мало ли что вам сказали! Им палец дай, руку откусят! Вы знаете, сколько ошибок?
И он ухватился:
— Ошибки бывают. Болей-то ведь нету. Пью чагу. Худею ужасно.
— Да вы наберете! Вы ешьте побольше!
— А я и так ем! Я готовлю. Вон щей наварил.
Я спросила:
— А где же…
И сразу запнулась. Но он догадался:
— Жена моя, что ли? Она у себя.
— Так вы что, не вместе?
— Сейчас нет. Не вместе. Вдоветь не желает.
И тихо зашуршал смехом.
— При чем тут вдоветь?
— Как при чем? Нам сказали. Что скоро помру. А она испугалась. Сиделкой ей тоже не шибко хотелось…
Он, видимо, сильно переживал что-то, о чем не хотел говорить. Но зато рассказал другое:
— А мы с ней венчались. Зимой. Там, в России. Владыка венчал. Снег, красиво. Хор пел. Лучше ангелов. Ведь вот говорят: звездный час. И не врут. Точно — звездный.
— Она хоть красивая?
— Очень. А как же? Актрисой была, замуж вышла за немца. Потом развелась и осталась. И дети есть, двое. Большие. Хорошие. Дочка и мальчик. Она стихи пишет.
— Стихи?
— Да, без рифмы. Пусть пишет.
Он, видимо, стыдился того, через что прошел после смерти Наташи, стыдился своей этой новой любви. И в то же время ему важно было говорить о ней. Он, кажется, думал о ней неустанно.
С этого дня мы начали перезваниваться часто, почти каждый день. Приближалось Рождество, и я отчетливо представляла себе, как он сидит в этой своей неопрятной маленькой квартире, где они когда-то жили с Наташей, один, за компьютером. Пьет. Почему-то мне казалось, что вечерами он должен пить от тоски.
Помню этот высокий узкий дом на окраине города. Под ним — черепичные крыши. За красными крышами — лес. Когда-то Владимов сказал, что там много волков.
— Лесище отменный. С волками. Как в сказке.
Через несколько месяцев лечащий доктор Владимова дал мне телефон его новой жены.
— Он раньше всегда был с мадам Митрофановой, — сказал доктор по-английски. — Она нам и переводила. Потом они очень поссорились. А вы с ней знакомы?
Новая жена, которую я так ни разу в жизни и не видела, звучала приятно и мягко. Она поторопилась сразу же объяснить мне свой разрыв с Владимовым. Была операция. Восемь часов на столе под наркозом. Потом приговор — и ни капли надежды. Он вышел из клиники приговоренным. По ее словам, страх смерти, охвативший Владимова, был острым настолько, что все в нем разрушилось. Душа пошатнулась.