Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если и так, разве она оттого не захочет увидеться со мной? — спросил я в свою очередь. Признаюсь, это было глупо сказано.
— Вы ни в каком случае не увидите ее, — сказал г. Бишоп.
После этих слов мне ничего не оставалось делать, как удалиться[47].
— Сожалею, — примолвил он, слегка сбавив тон, чувствуя, что опасность миновала и я отступаю. — Уверен, что в других обстоятельствах… но видите ли, жена моя совсем не расположена вспоминать прежние знакомства, и, не в обиду будь сказано, я полагаю, что вам не следовало сюда приходить.
Я шел восвояси с чувством, что все это у меня вышло из рук вон плохо. Я представлял себе, что сказал бы ей, если б застал ее одну. Мне как-то удалось убедить себя, что, будь она одна, она бы вышла ко мне: так препятствие непредвиденное приуменьшает первоначально воображенное. Я сказал бы ей: «Не будем о Севастьяне. Поговорим о Париже. Хорошо ли вы его знаете? А помните голубей? Что вы теперь читаете… Ходите ли в кинематограф? Всё ли теряете перчатки, пакетики?» Или, может быть, я бы действовал решительнее, прямым наступлением. «Да, я знаю, какие вас могут обуревать чувства, но прошу вас, прошу вас, поговорите со мной о нем. Ради его портрета Ради вещиц, которые разбредутся и пропадут, если вы откажетесь отдать их мне для книги о нем». Я так был уверен, что она бы не отказала.
И через два дня, твердо решившись следовать второму плану, я сделал еще одну попытку. На сей раз я положил себе быть осмотрительнее. Было чудесное утро, очень раннее, и я не сомневался, что она выйдет из дому. Я незаметно занял бы свой пост на углу ее улицы, дождался бы, когда ее муж уйдет на службу, дождался бы, когда она выйдет, и тогда-то подошел бы к ней. Но все получилось несовсем так, как я рассчитывал.
Мне еще оставалось пройти некоторое расстояние до угла, как вдруг появилась сама Клэр Бишоп. Она только что перешла с моей стороны улицы на противуположную панель. Я сразу ее узнал, хоть видел ее всего каких-нибудь полчаса за много лет перед тем. Узнал — хотя лицо ее теперь съежилось, а тело странно раздалось. Она ступала медленно и тяжело, и, идя к ней через улицу, я понял, что она на сносях. В силу своего порывистого характера, который меня часто подводил, я продолжал идти по направлению к ней с приветственной улыбкой, но в эти несколько мгновений мною уже овладело совершенно ясное сознание невозможности ни заговорить с ней, ни даже как-нибудь окликнуть ее. Дело было вовсе не в Севастьяне или моей книге и не в нашем разговоре с Бишопом, а исключительно в этой ее важной самососредоточенности. Я знал, что мне заказано даже обнаружить себя, но, как я сказал, порыв мой уже перенес меня на ту сторону, да так, что, ступив на панель, я едва с ней не столкнулся. Она тяжело посторонилась и подняла на меня свои близорукие глаза. Слава Богу, она меня не узнала. Было что-то душещемящее в торжественном выражении ее бледного, словно опилками обсыпанного лица. Мы оба остановились. С возмутительным присутствием духа я извлек из кармана первое, что подвернулось под руку, и сказал: «Простите, это не вы обронили?»
— Нет, — сказала она с безличной улыбкой. Она поднесла предмет этот к глазам, опять сказала «нет» и, вернув мне его, пошла своей дорогой.
Я стоял с ключом в руке, как будто и впрямь только что поднял его с панели. Это был ключ от квартиры Севастьяна, и со странным, пронзительным чувством я понял, что она трогала его своими невинными, незрячими пальцами…
Их близкие отношения длились шесть лет. За эти годы Севастьян написал два первых своих романа: «Грань призмы» и «Успех». На сочинение первого у него ушло семь месяцев (с апреля по октябрь 1924 года), второго — двадцать два (от июля 1925-го до апреля 1927-го). Между осенью 1927-го и летом 1929-го он написал три рассказа, которые потом (в 1932 году) появились в сборнике «Веселая гора». Другими словами, Клэр была непосредственной свидетельницей создания трех пятых всего им написанного (опуская юношеские опыты, например кембриджские стихи, которые он сам уничтожил); а так как в перерывах между названными книгами Севастьян занимался тем, что прокручивал в голове, откладывал в сторону и сызнова вертел так и сяк разные художественные прожекты, то можно смело утверждать, что в продолжение этих шести лет он был занят постоянно. И Клэр любила это его занятие.
Она вошла в его жизнь без стука, как входят в чужую комнату, потому что она чем-то похожа на твою собственную. Она осталась там, позабыв дорогу назад, постепенно привыкая к странным существам, которых она там застала и которых приласкала, несмотря на их диковинный вид. У нее не было особенного намерения быть счастливой самой или осчастливить Севастьяна, но не было и малейших опасений относительно их будущего; она приняла жизнь с Севастьяном просто, как нечто естественное, потому что вообразить жизнь без него было труднее, чем палатку землянина на лунной горе. Если бы она родила ему ребенка, дело, скорее всего, кончилось бы браком, потому что так было бы удобнее для всех троих; но поскольку этого не произошло, им и в голову не приходило озаботиться всеми этими белоснежными и добронравными формальностями, которые, весьма возможно, доставили бы обоим удовольствие, если б они уделили им необходимое внимание. Севастьяну было в высшей степени несвойственно модное наплевательство на предрассудки и прочие передовые взгляды. Он отлично знал, что щеголять презрением к нравственным устоям — значит провозить свое двоедушие в чемодане с двойным дном и выворачивать предрассудки наизнанку. Он обыкновенно выбирал самую простую этическую дорогу (зато и самую тернистую эстетическую) оттого лишь, что это был кратчайший путь к желаемой цели; в повседневной жизни он был слишком ленив (зато усерден сверх меры в жизни художественной), чтобы ломать голову над задачами, не им заданными и не им разрешенными.
Клэр было двадцать два года, когда она познакомилась с Севастьяном. Отца своего она не помнила; мать тоже умерла, и ее отчим снова женился, и поэтому отдаленное ощущение семьи, которое эта чета могла ей доставить, напоминает старый софизм о замененном черенке и новом клинке, — хотя она, конечно, не могла надеяться найти и восстановить первоначальные — во всяком случае по сю сторону Вечности[48]. Она жила в Лондоне одна, нерегулярно посещая художественные курсы и еще изучая, как это ни странно, восточные языки. Люди к ней относились с приязнью благодаря тихому обаянию прелестного, с неясными чертами, лица и мягкого, с хрипотцей, голоса, которые прочно западали в память, словно она обладала каким-то тонким даром сохраняться в воспоминании: она «хорошо выходила» в памяти, была мнемогенична. Даже в ее несколько крупных, с большими костяшками, руках был свой шарм, и она хорошо танцовала, легко и молча. Но всего лучше было то, что она была из тех чрезвычайно редких женщин, которые не принимают мир как нечто само собою разумеющееся и которые не видят в обыденных вещах одни лишь привычные отражения своей женственности. У ней было воображение, эта мышца души, и воображение ее было очень сильное, почти мужеское. Она, сверх того, обладала настоящим чувством красоты, причем таким, которое не искусством обусловлено, а скорее всегдашней готовностью увидеть ореол вокруг сковороды или сходство между плакучей ивой и скайтерьером[49]. Наконец, она была одарена острым чувством юмора. Диво ли, что она так ладно была подогнана к его жизни.