Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут открывается масса интересного. Две линии, которые в конце концов встречаются в одной точке, на самом деле не прямые стороны треугольника, ровно расходящиеся к неизвестному основанию, но суть линии волнистые, то разбегающиеся далеко друг от друга, то почти соприкасающиеся. Иными словами, было по крайней мере два случая, когда эти двое неведомо для них самих едва не встретились. Каждый раз судьба, казалось, готовила эту встречу со всяким тщанием — подправляла то одну, то другую возможность; проверяла выходы и освежала краску на указательных столбах; сжимала крадущейся рукою конец кисейного мешка рампетки, где бились две бабочки; рассчитывала по хронометру малейшую деталь, ни в чем не полагаясь на волю случая. Разоблачение этих секретных приготовлений захватывает внимание, меж тем как автор все время настороже, все время учитывает все оттенки места и образа действия. Но всякий раз какая-то мелкая погрешность (тень недочета, незалатанная дыра непредусмотренной возможности[58], прихоть свободной воли) портит удовольствие поклоннику необходимости, и две жизни опять разбегаются с нарастающей скоростью. Так пчела, ужалившая Персиваля Q. в губу, в последний момент не позволяет ему явиться на званый вечер, на который судьба, преодолев немыслимые препятствия, сумела привести Анну; так из-за перепада настроения она упускает кропотливо припасенное для нее место в конторе забытых вещей, где служит брат Q. Но судьба слишком упряма, чтобы опустить руки от неудачи. И когда в конце концов она достигает успеха, это происходит благодаря таким тонким манипуляциям, что оба они приводятся один к другому совершенно безшумно.
Не стану входить в дальнейшие подробности этого умного и упоительного романа. Это самая знаменитая из книг Севастьяна Найта, хотя следующие три во многих отношениях превосходят ее. Как и при изложении «Грани призмы», я более всего старался показать механизм книги, повредив, может быть, впечатлению от ее красоты, которое пребывает независимо от композиционных особенностей. Скажу еще только, что в ней есть одно место, которое так странно связано с внутренней жизнью Севастьяна в то время, когда он дописывал последние главы, что его стоит привести здесь — в противовес наблюдениям, относящимся скорее к извивам ума художника, чем к эмоциональной стороне его искусства.
«Вильям (первый, до странности женственный Аннин жених, впоследствии ее бросивший), как обычно, проводил ее до дому и слегка прижал ее к себе на темном крыльце. Вдруг она почувствовала, что у него мокрое лицо. Он закрыл его рукой и нашарил платок. "Дождь в раю, — сказал он… — луковица счастья… Виля-простофиля волей-неволей плакса-вакса". Он поцеловал уголок ее рта, потом высморкался со слабым влажным присвистом. "Взрослые мужчины не плачут", — сказала Анна. "А я не взрослый, — ответил он со всхлипом. — Вот ведь и эта луна как ребенок, и эта мокрая мостовая тоже, и любовь — дитя-медосос…" "Пожалуйста, перестань, — сказала она. — Ведь знаешь же, что я не люблю, когда тебя так несет. Это такая галиматья, такая…" "…вильяматья…", — вздохнул он. Опять поцеловал ее; они стояли наподобие какой-то темной, с размытым контуром, статуи о двух неясных головах. Прошел городовой, ведя перед собой ночь на ошейнике; остановился, дал ей обнюхать тумбообразный почтовый ящик на углу. "Я так же вот счастлива, как и ты, — сказала она, — но мне не хочется ни плакать, ни городить чушь". "Но неужели ты не видишь, — прошептал он, — неужели не видишь, что счастье в лучшем случае высмеивает собственную обреченность?" "Спокойной ночи", — сказала Анна. "Завтра в восемь!" — крикнул он ей вослед. Он легонько похлопал рукой по двери и скоро уже шагал по улице. Она теплая, милая, думал он, и я люблю ее, и все это ни к чему, ни к чему, потому что мы умираем. Не могу вынести этого сползания в прошлое. Этот последний поцелуй уже мертв, и "Женщина в белом" (они были в синема этим вечером) мертва как пень, и проходивший городовой тоже, и дверь заперта намертво, замертво. И вот эта последняя мысль тоже уже скончалась. Коутс (врач) прав — сердце у меня слишком мало для моего телосложения. И для моего плачевного положения.
Он все шел и говорил сам с собой, а тень его то показывала ему нос, то приседала в реверансе, обегая сзади фонарный столб. Он дошел до своего тоску наводящего жилища и долго поднимался по темной лестнице. Прежде чем лечь спать, он постучался в дверь фокусника: старик стоял в исподнем и рассматривал пару черных штанов. "Ну что?" — сказал Вильям. "Выговор мой им не по ноздре, — ответил тот. — Но ангажемент небось все равно дадут". Вильям сел на кровать и сказал: "Вам нужно покрасить волосы". "Да я не столько сед, как лыс", — сказал фокусник. "Иногда мне приходит в голову: где все это, — сказал Вильям, — ну вот все что мы сбрасываем с себя, — ведь где-то же должны быть волосы, которые мы потеряли, ногти, которые состригли…" "Опять выпивши", — предположил фокусник равнодушным голосом. Он аккуратно сложил штаны и согнал Вильяма с кровати, чтобы положить их под матрац. Вильям пересел на стул, и фокусник занялся своим делом; на икрах его топорщились волоски, губы были собраны в пучок, мягкие руки легко двигались. "Просто я счастлив", — сказал Вильям. "По вам не скажешь", — важно сказал старик. "Можно я куплю вам кролика?" — спросил Вильям. "Напрокат возьму, коли понадобится", — отвечал фокусник, вытягивая это «понадобится» как безконечную ленту. "Дурацкое занятье, — сказал Вильям. — Свихнувшийся вор-карманник, скоморошья скороговорка. Медяки в картузе нищего, омлет в вашем цилиндре. До странности одно и то же". "Нам к насмешкам не привыкать", — сказал фокусник. Он преспокойно потушил лампу, и Вильям ощупью выбрался из комнаты. На его кровати валялись книги и не хотели уходить. Раздеваясь, он представил себе запретное блаженство залитой солнцем прачечной: синяя вода, красные запястья. Попросить, что ли, Аню постирать ему рубашку? Всерьез ли она рассердилась на него в этот раз? Думает ли она, что они и вправду когда-нибудь поженятся? Бледные веснушки на блестящей коже под ее невинными глазами. Правый передний зуб слегка выдается. Нежная теплая шея. Он опять почувствовал, как подступили слезы. Пройдет ли она так же, как прошли Майя, Юна, Юленька, Августа и все остальные его любовные искорки?[59]Он слышал, как танцовщица в соседнем номере заперла дверь, умылась, со стуком поставила кувшин, и задумчиво прокашлялась. Что-то с легким звяком упало. Фокусник начал храпеть».
Я быстро приближаюсь к роковому моменту сердечной стороны жизни Севастьяна и, пересматривая уже написанное при бледном свете того, что еще предстоит, испытываю сильное смущение. Удалось ли мне изобразить жизнь Севастьяна до сего времени так верно, как мне того хотелось и как, надеюсь, мне удастся описать последний ее период? Изнуряющая борьба с чужим строем речи и полнейшее отсутствие литературного опыта не располагают к чрезмерному оптимизму. Но пускай я и худо справился со своей задачей в предшествующих главах, я все-таки твердо намерен продолжать, и в этом моем намерении меня укрепляет тайное сознание того, что Севастьянова тень каким-то ненавязчивым образом пытается мне помочь.