Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Потому что я однажды ела омара, и чуть не померла!
Да-да, моя мама тоже как-то раз согрешила, и ее постигла заслуженная кара. Во времена своей бурной молодости (это было еще до нашего знакомства) она позволила вовлечь себя обманным путем (это ей льстит, но одновременно и смущает) в поедание омара. Совратил ее озорной красавец-страховой агент, коллега моего отца по «Бостон энд Нортистерн», пьяница и балагур по фамилии (можно ли придумать лучшую?) Дойл.
Во время шумного прощального банкета, устроенного компанией в Атлантик-Сити по случаю завершения конференции, этот Дойл убедил мою маму, что блюдо, которое подсунул ей официант, — цыпленок по-королевски, хоть и пахнет оно довольно пикантно. Будьте уверены, мама заподозрила неладное сразу же, она учуяла подвох, как только пьяный красавчик Дойл попытался накормить маму с ее же собственной вилки, она с самого начала заподозрила, что трагедия прячется в крылышках. Но, подогретая двумя порциями виски, она опрометчиво пренебрегла предчувствием нечестной игры, и — ах, горячая голова! ах, распутница! ах, авантюристка! — целиком отдалась безрассудному разврату, духом которого вдруг пропитался весь зал, где собрались страховые агенты с супругами. Не успели еще подать шербет, как Дойл — описывая его, мама говорит, что это «вылитый Эррол Флинн — и не только внешне» — открыл маме истинное название съеденного ею блюда.
Всю оставшуюся ночь мама то и дело бегала блевать в сортир.
— Меня всю выворачивало! Аж кишки вылезали! Тоже мне, шутник… Алекс, никогда никого не разыгрывай — последствия могут оказаться трагическими. Мне было так плохо, Алекс, — любила припоминать мама подробности той ночи через пять, десять, пятнадцать лет после катаклизма, — мне было так плохо, что твоему отцу, этому мистеру Смельчаку, пришлось будить гостиничного врача. Видишь, как я держу пальцы? Меня так рвало, что пальцы у меня буквально одеревенели — вот так примерно. Словно меня парализовало. Можешь спросить у отца. Джек, расскажи, расскажи ему, что ты подумал, когда увидел мои пальцы. Когда увидел, что с ними стало после омара.
— Какого омара?
— Которого твой друг Дойл насильно запихнул мне в глотку.
— Дойл? Какой еще Дойл?
— Дойл, Тот Красавчик Гой, Которого Им Пришлось Перевести В Самую Глухомань, Такой Он Был Бабник! Дойл! Который Был Похож На Эррола Флинна! Расскажи Алексу, что случилось с моими пальцами. О чем ты подумал, увидев мои пальцы…
— Послушай, я понятия не имею, о чем ты говоришь.
В этом-то все и дело: никто, кроме самой мамы, даже не подозревает о том, что жизнь ее — сплошная драма. Кроме того, вполне возможно, что эта история ближе к вымыслу, чем к реальности (особенно та ее часть, в которой упоминается коварный и опасный Дойл). И еще, конечно, надо принять во внимание то обстоятельство, что у папы и без того достаточно причин для ежедневного беспокойства, и порой ему просто необходимо отключаться от ведущихся рядом разговоров — дабы не перебрать через край, не хлебнуть лишнюю дозу тревоги. Может статься и так, что он вообще не слышал ни одного маминого слова.
Но мамин монолог продолжается. Подобно тому, как другие дети каждый год слушают историю про Скруджа, подобно тому, как другим детям постоянно читают на ночь любимую сказку — так и меня пичкают главами из истории маминой жизни, исполненной риска и беспокойного ожидания. Эти мамины истории, по сути, и составляют мое детское чтение — помимо учебников, в нашем доме нет других книг, кроме подаренных моим родителям томиков. Они получали эти подарки от людей, навещавших папу и маму во время их болезней. На одну треть наша библиотека состоит из «Семени Дракона» (мамина гистеректомия) (мораль: ничто не лишено иронии, везде таится смех), другие две трети составляют «Аргентинский дневник» Уильяма Л. Ширера и (мораль та же) «Мемуары Казановы» (папин аппендицит). Все остальные книги написаны Софи Портной и являют собой знаменитую серию «Вы меня знаете — в этой жизни я попробую все». Ибо основная идея, которую проповедует в своих произведениях Софи Портная, состоит в следующем: она, Софи Портная, — бесшабашная сорвиголова, которая постоянно рыскает по жизни в поисках неизведанного и получает в награду за свой пыл первооткрывателя лишь тычки и зуботычины. Она на самом деле воображает себя женщиной, которая находится на самых передовых рубежах познания. Мама кажется себе эдакой ослепительной помесью Марии Кюри с Анной Карениной и Амелией Эрхарт. Во всяком случае, именно такой образ матери складывается в голове маленького мальчугана, отправляющегося спать. Мама одела его в пижаму, уложила в постель, подоткнула одеяло и рассказывает сейчас о том, как она, беременная старшей сестрой мальчика, училась водить машину, и как в первый же день после получения прав — «в первый же час, Алекс» — в нее врезался сзади «какой-то маньяк». С того момента она никогда больше не садилась за руль. А может, она рассказывает историю про то, как она, будучи десятилетней девчонкой, хотела поймать золотую рыбку в пруду города Саратога-Спрингс, штат Нью-Йорк, куда она поехала проведать больную тетю, — но случайно свалилась прямо на дно грязного пруда. С тех пор она никогда больше не входила в воду, даже если на пляже дежурят спасатели и начался отлив.
А потом следует рассказ про омара. Как она, даже пьяная, сразу поняла, что это не «цыпленок по-королевски», но все же заставила себя проглотить эту гадость — «чтобы заткнуть рот этому Дойлу», — и как потом едва не разыгралась трагедия. С тех пор она никогда не брала в рот ничего, что хотя бы отдаленно напоминало омары.
И потому она просит, чтобы и я не ел омары. Никогда. Если не хочу причинить себе вред.
— На свете есть масса других вкусных вещей, Алекс. Так что не стоит подвергать себя риску остаться на всю жизнь с парализованными руками.
emp
Вот так так! Натерпелся же я горя! Я, оказывается, стал вместилищем такого количества ненависти, о существовании которого даже не подозревал! Доктор, это определенная стадия или то, что называют «материалом»? Я только и делаю, что жалуюсь; противоречия, похоже, бесконечны, отвращение бездонно — быть может, нам стоит продолжить? Я слышу самого себя, наслаждающегося эдаким ритуальным «посасыванием под ложечкой», — а ведь именно по этой причине пациенты психоаналитиков пользуются столь дурной репутацией у обычной публики. Неужели я тогда ненавидел свое детство и своих бедных родителей с той же силой, с какою ненавижу свое детство и родителей сейчас? Если взглянуть на свое прошлое «я» с удобной позиции «я» нынешнего? С позиции того, кем я стал — или не стал? Я действительно извлекаю на свет божий правду, или это простая трепотня? Или трепотня для людей вроде меня — разновидность правды? Прежде чем опять начну жаловаться, я хотел бы заявить, что мой разум подсказывает мне: в то время детство было совсем не таким, каким оно кажется мне теперь — когда я отстранился от него и лишь вспоминаю старые обиды. Сколь бы безбрежным ни было мое смущение, сколь бы чудовищным ни был беспорядок, царивший в моей душе, — я не припомню, чтобы в детстве я принадлежал к тому разряду отроков и отроковиц, которым хотелось бы жить в другом доме и с другими родителями, — даже если у меня и были подсознательные поползновения в этом направлении.