Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Флоренс взяла мою кисть холодной жесткой рукой и пощупала пульс. Я заметила, что она изучает мою ладонь. Она закашлялась, прикрыв рот рукой, затем вытерла ее об узенькие брючки. С минуту она поглядывала то на мою ладонь, то на свои часики с Микки-Маусом. Потом отпустила руку и пробормотала:
— Интересно… — Подошла к двери, вкатила в палату тележку с едой, затем сняла с ее средней полки металлический поднос. — Надо сделать еще кое-какие анализы. Мать есть мать, они все одинаковы. Хочет точно знать, что ни один из поганых мужиков не посягнул на ее малышку.
Мне становилось все труднее хранить молчание. Во-первых, вовсе я не малышка. Во-вторых, моя мама ничуть не похожа на других мам. И я гневно покосилась на Флоренс, которая ставила на тумбочку поднос с едой.
— Думаешь, держать язык за зубами поможет? — весело спросила она. Затем цокнула языком и передвинула то, что стояло на подносе: маленький картонный пакет молока в виде домика, пластиковый стаканчик с соком, миску с овсяными хлопьями. — Я тебе вот что скажу. Игра в молчанку с такими людьми, как сестра Элеонор, у нас не проходит. Она обожает провоцировать молчунов. А потом делает укол длинной иглой, и они затыкаются уже по-настоящему, надолго. А доктор Келлер поступает по-другому. Если пациент молчит, он сам придумывает диагноз. Не успеешь оглянуться, — она подняла руки и заложила их за голову, — как тебе кранты!
— Они что, будут лечить меня электрошоком?
— Пока что нет, но потом — возможно. Если будешь играть не по правилам.
Я не знала, правда ли то, что она говорит. Тем временем Флоренс вскрыла пакет-домик и налила молока в миску с хлопьями. Как будто мне два года и я не могу сделать это сама! Оранжевые хлопья утонули в молоке, затем всплыли. В серединке каждой виднелась белая капля. Я наблюдала за тем, как хлопья медленно оседают на дно, унося с собой мой аппетит.
— Ты здесь, как в тюрьме, под постоянным наблюдением. — Для пущей наглядности Флоренс сложила пальцы колечком, поднесла к глазам, словно бинокль. Как будто я не понимала по-английски. — Надзор и еще раз надзор! Будут ждать, пока ты не учудишь чего-нибудь.
— К примеру, пырну кого-нибудь пластмассовой ложкой?
— Или и дальше будешь рассказывать сказки о кельтских парнях на лошади.
— Вам-то что. Вы даже не медсестра. Няня.
— Да будет тебе известно, что Флоренс проработала здесь дольше, чем все медсестры и доктора, вместе взятые! Прежде девочек называли истеричками. Теперь — шизофреничками. Уж я-то знаю, откуда ветер дует. Келлер бывает здесь пару часов в неделю. А когда его нет, главная у нас Элеонор. Это не женщина, а Вторая мировая война! Раньше она работала в психиатрии. Тогда свихнувшихся солдат запирали в клетке, а няньки через каждые несколько часов бросали им куски сквозь прутья, как собакам. Уж она позаботится, чтобы продержать тебя здесь до тех пор, пока не кончится страховка.
Я не знала точно, насколько хватит моей страховки, и смогла лишь произнести:
— Я не сумасшедшая.
— Знаю, что не сумасшедшая. Готова поспорить на миллион баксов, что Келлер специально это делает, потому что твоя мама купила дорогую страховку. И тебе придется соблюдать правила игры. Главное, не бузи, не поднимай шум, не спорь. Элеонор не верит в разговорную терапию и прочее. Просто подумает, что ты избалованная девчонка, которая заслуживает хорошего пинка под задницу и…
— Флоренс! — В дверях стояла медсестра, постукивая авторучкой по створке.
Она подошла бесшумно благодаря тапочкам на толстой войлочной подошве. Низенькая, плотная, пышногрудая, с мускулистыми коротенькими ручками. Мелкие кудряшки цвета перца с солью подобраны под белую кадетскую шапочку. Лацкан украшала серебряная булавка с буквами «США», рядом висел пластиковый бейдж с именем Элеонор. Эта женщина не понравилась мне с первого взгляда. У нее был напористый вид и командирский голос. Внешне же она скорее походила на разжиревшего копа, нежели на бравого подтянутого солдата.
— Тебя ждут другие девочки. — Элеонор промаршировала через комнату и поправила шторы — так, чтобы они свисали ровными прямыми складками. — В армии, Пенни, даже занавески должны висеть по уставу! — И она расхохоталась, точно это была необыкновенно удачная шутка.
От ее фальшивой веселости меня едва не стошнило. Я сразу же почувствовала: Элеонор почему-то хочет подлизаться ко мне.
Флоренс покатила тележку к двери, на миг остановилась и подмигнула мне. Глаз ее при этом почти исчез в складках морщинистой кожи. Да уж, побег от Конора был легкой прогулкой по сравнению с тем, что творилось в этом заведении. Флоренс права. Придется говорить взрослым то, что они хотят от меня услышать. А поскольку Конор остался в лесу, внезапное разоблачение мне не грозит. Следует признаться, я вела себя страшно глупо. И если не возьмусь за ум, то никогда не увижу Конора снова, проторчу здесь бог знает сколько времени.
— А что, Флоренс ваша бывшая пациентка? — спросила я.
Элеонор усмехнулась, этого вопроса она явно не ожидала.
— Я вижу, тебе лучше.
— Ага!
Я потянулась к стаканчику с соком. Вполне возможно, что хороший аппетит является здесь признаком выздоровления. Сок был порошковый, слишком сладкий и без мякоти. Я залпом осушила стакан.
— Моя мама здесь?
— Она беседует с доктором Келлером.
— О чем?
Элеонор надела мне на руку манжету, собираясь измерить давление, и стала качать резиновой грушей. Манжета стала твердой, вдавилась в кожу, больно натягивая мелкие волоски.
— О чем? — повторила я.
Элеонор посмотрела на датчик.
— Давление в норме.
Я так крепко сжала руку, что ногти впились в ладонь — нельзя говорить ничего лишнего. Если все время буду задавать один и тот же вопрос, они сочтут меня истеричкой. Она меня услышала, это главное. Теперь можно и подождать. Элеонор убрала прибор для измерения давления, наклонилась, прижала к моей груди стетоскоп. От нее пахло кофе, пышная тугая грудь прижалась к моей руке. Мне даже удалось разглядеть, что на ее носу миллион красноватых пор, а серые кудри, убранные под шапочку, держатся с помощью крупных белых заколок. Она была слишком близко, и я вжалась в подушку.
Элеонор взглянула на часы, затем поднесла их к уху. Мое молчание понравилось ей, и она сказала:
— Твоя мать просматривает бумаги вместе с доктором. А вот и она! Наконец-то! — Произнесено это было столь укоризненным тоном, словно мама опоздала на свидание.
Мама вошла в палату и бросила на меня несчастный взгляд. Я почувствовала жалость, и в то же время стало неловко за нее. Странное ощущение, особенно если учесть, что во всем виновата именно я. Круги под глазами говорили о том, что мама этой ночью, скорее всего, не спала. Длинную косу она перебросила через плечо. На ней была надета крестьянская юбка и мужская футболка до бедер. Мама никогда не красила губы — наверное, ленилась поднести тюбик помады ко рту. Ее загорелое веснушчатое лицо выглядело усталым, и еще она почему-то нацепила на лоб кожаную ленту — такие носили хиппи, протестуя против войны во Вьетнаме, хотя шел уже 1974 год и война давно кончилась. Впрочем, она надевала эту ленту и в других случаях — к примеру, во время маршей протеста в Чикаго, где появлялись полицейские, или же когда приезжала ее мать. Я испытала все те эмоции и чувства, которые обычно испытывают тринадцатилетние подростки по отношению к своим старомодным родителям. Стыд. Грусть. Любовь. Гнев. Ненависть.