Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А что тут знать? Ничего нельзя было узнать, поверьте мне.
Это как человек, знаете, шел себе по улице, а его сбила машина, и человек больше не идет, а лежит очень странно на этой же улице, а эта улица – последнее, на чем он вообще лежит при жизни, и это тоже правда, и многие люди первый и последний раз увидят его именно таким – как он лежит на улице, по которой мог бы еще идти и идти, но уже не пойдет никогда.
И это не значит, что жизнь человека была никчемной и глупой, и это даже не значит, что, если машину как-то откатить назад, руками ли, двигателем ли, он вдруг оживет и побежит по улице. Просто сколько человеку дали дней в руки, столько дней он в руках и пронес. И когда выпустил последний день из пальцев, стал неживой лежать на тротуаре. Это мог быть и автомобиль, и сердечный коллапс, и долгая дорога в химических дюнах. Тю, нах. Был человек и весь кончился. Может, это справедливо, а может, и нет. Скорее всего, нет. Но кто говорил, что все вокруг должно быть справедливо? Все вокруг должно быть прекрасно, а оно и есть прекрасно, а на остальное никто и не обращает внимания и не помнит уже через полгода.
Она ищет повод, ей нужны объяснения и зарубки на фалангах; фаланги, полные зарубок, в Одессу кости привозил; она рассказывает мне про какие-то смешные ссоры – передумал идти в кино, но не разрешил отдавать билет какому-то старому знакомому; позвонил, когда она замерзшая шла по улице и не могла взять трубку, пальцы синие совсем, а он ругался, орал страшно, она даже плакала; съел в холодильнике какой-то дорогущий йогурт, а она пошутила, а он обиделся; смешно, смешно, смешно.
Ждет, что позову ее куда-нибудь в клуб. Или напиться – ждет, что водки куплю и выжрем, и будем вспоминать. Или аналогичных историй, а то разорвется все, я знаю, так бывает.
Тут я нахожусь.
– Вы – мусор, – говорю я. – И ты, и он, со всеми своими слезами и воспоминаниями о холодных пальцах и неоплаченных счетах. Обычный человеческий мусор. У вас были отношения, они закончились, вы плачете. Разве вы не мусор, вот подумайте? Мусор выкинули из ведра в канаву. Жизнь его в ведре окончилась, он плачет. Он не увидит больше ведра, в канаве все иначе. Потом мусор сгниет и плакать перестанет. Но плач из канавы мы все равно будем слышать – это плачет другой мусор.
Я понимаю, что тоже несла какую-то чушь, но это не помешало нам смертельно поссориться. Она сказала, что я страшный человек с демонами внутри. Я сказала ей, что она несамодостаточная чувственная идиотка. Она ответила, что я эгоистка и не умею чувствовать. Я тогда выразила надежду на то, что она так и не найдет себе спутника жизни и не будет плодиться, что определенно есть благо для будущего человечества. А она тогда заплакала от злости и опрокинула какой-то вазончик. А я ей сказала, чтобы шагом марш из моего дома, этот, бляць, вазончик мне сестра подарила. И она ушла, и с тех пор я ее больше не видела. Даже когда очень старалась увидеть – не видела. Я таращила глаза, я колола себя булавками, но все равно в зеркале была просто чернота, огромное пятно черного света, и больше ничего: ни глаз, ни силуэта, ни морщинок около рта – ничего.
Меня терзает любовь, признается Пенелопа, он хочет, чтобы я родила нам с ним общую дочь, но дочь – это на всю жизнь.
Пеленки, обноски, деревянные лошади, кровать на колесах, календарь первой менструации хранить под подушкой.
Неловкие женихи в резиновых камзолах, пятьдесят пять лет их терпеть взамен трех недель жаркой прикроватной беготни.
Пенелопа печалится, а я ее утешаю: не грусти, милый друг Пенелопа, не стирай в голове мыльные платья не рожденной никому дочери.
Человечество уже дошло до той стадии своего кромешного эволюционирования, когда дети будут рождаться после безболезненной и краткой трех-четырехнедельной беременности в результате сексуальных отношений, разумеется.
И будут жить от силы года два-три, не больше.
Не имея при этом никакого отношения к развитию и эволюции человечества в целом и даже не очень-то напоминая людей внешне и поведенчески.
Собственно, люди будут возникать каким-нибудь иным образом; возможно, прямиком из Космоса.
А дети будут как трогательная бирюлька, памятка о нежной возне, вроде домашней зверюшки.
Люди не будут вырастать из дети ; а детей можно будет менять как перчатки.
К тому же они будут сказочно недолговечны – от кого угодно рожай что угодно.
И не переживай, что оно потом вырастет и зарубит тебя топором.
Топором тебя зарубит другой, совершенный человек, родившийся из мельтешения божественных молекул!
Потерпи, потерпи, милый мой друг Пенелопа, мы уже на пороге Новой Эры!
Давай снимай платье, всё снимай вообще к чертовой матери, хей-хо.
Младенец чавкал недоеденным бубликом, явно стремясь к тому, чтобы чавкать доеденным. Младенец чавкал все время. Он чавкал грудью, пеленками, случайно вваливающимися своими тоненькими паутинными уголками в его рот, соской (впрочем, ею, кажется, чавкают все младенцы) и своими сырными, мятыми пальчиками. Казалось, что младенец чавкает чем ни попадя. Когда он шевелил ножками, раздавалось чавканье. Даже плакал он неумолимо чавкающими звуками. Я вспоминала невесть отчего молдавское пюре из кабачков, общедоступное в пору моего детства (куда, куда ты ушло, сумрачное, весеннее мое?), и тихонько ела на кухне лилиеподобные огурцы прямо из банки, боясь издать при этом хоть один звук.
Младенец недовольно косился на меня сквозь стену – я его чувствовала настолько, что мое сердце вместо постукивания почавкивало. Материнские инстинкты не могут лишить нас способности мечтать – я мечтала о том, чтобы младенец вырос и перестал чавкать. Еще я мечтала увидеть Индию с ее растрепанными растениями, темноглазыми мужчинами и памятниками Индире Ганди, про которую в детстве я писала реферат.
Младенец поперхнулся и от этого зачавкал на какой-то страдальческой ноте.
– Помолчи… ты… – неуверенно сказала я, глядя в его зажмуренные глаза. Тут я поняла, что не помню, как его зовут. В ящике письменного стола, дубового, от бабушки, лежало свидетельство о рождении. В нем было написано, что младенца зовут Прозерпина, что весит она четыре килограмма и что родилась три года назад. Ужасно. Ужасно Ужасно. Этот младенец был гораздо младше. Он выглядел как новорожденный.
Я развернула лопочущие пеленки, развела малышу упругие желейные ножки: мальчик, точно мальчик, вот его крошечный отросточек, набухает от плача и протягивает ко мне свои усики.
Но в свидетельстве написано, что это девочка.
При этом я отлично понимаю, что никогда не была беременной, и что ребенок родился когда-то давно (настолько давно, что я об этом не помню), и что родился он каким-то запретным путем, о котором не написано ни в одной книге, даже в самой вульгарной.