Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему это доставило удовольствие. Он улыбнулся со смущенной гордостью и оглянулся вокруг, чтобы убедиться, все ли мы слышали, затем улегся поудобней, вытянул свои длинные ноги так, что закутанные одеялом ступни высунулись между прутьев спинки, и положил руки под голову.
— Вы умеете ездить верхом? — спросил я, почувствовав уважение к его огромному росту.
Он окинул меня беглым взглядом, увидел, что перед ним ребенок, оставил мой вопрос без ответа и продолжал обозревать палату. Я испугался, не счел ли он меня нахалом, но затем, возмущенный его поведением, убедил себя, что мне безразлично, какого он обо мне мнения.
Зато он часто заговаривал с сиделкой Конрад.
— Вы славная, — говорил он ей.
Она ждала продолжения, но он, казалось, не был способен что-нибудь добавить. Когда она считала пульс, он порой старался схватить ее за руку, а когда она отдергивала ее, он говорил: «Вы славная». Когда она приближалась к его кровати, ей приходилось быть на стороже, — он так и норовил хлопнуть ее по спине, приговаривая: «Вы славная».
Как-то раз она ему резко сказала:
— Оставьте меня в покое!
— Вы славная, — повторил он.
— И эта ваша присказка не меняет дела, — добавила она, взглянув на него холодным понимающим взглядом.
Я никак не мог его раскусить. Никому, кроме нее, он никогда не говорил: «Вы славная».
Однажды он весь день сидел с нахмуренным видом и что-то писал на листке бумаги, а вечером, когда сиделка Конрад поправляла его постель, сказал:
— Я написал о вас стихотворение. Она посмотрела на него удивленно и даже подозрительно.
— Вы сочиняете стихи? — спросила она, прервав работу.
— Да, — сказал он. — У меня это легко получается. Могу писать о чем угодно.
Он передал ей листок. Она прочла стихотворение, и на ее лице засияла довольная улыбка.
— Это на самом деле хорошо, — сказала она. — Да, да, очень хорошо. Где вы научились писать стихи?
Она перевернула листок, поглядела на обратную сторону, а потом прочла стихотворение еще раз.
— Можно мне оставить его у себя? Это очень хорошие стихи.
— Ерунда. — Он пренебрежительно махнул рукой. — Завтра я вам напишу другие. Возьмите их себе. Могу сочинять в любое время. Даже думать не приходится. Для меня это пара пустяков.
Сиделка Конрад принялась за мою постель, положив стихи ко мне на тумбочку.
— Можешь прочитать, — сказала она, заметив, что я смотрю на листок.
Она дала мне его, и я медленно, с трудом прочитал:
Сиделке Конрад
Сиделка Конрад нам стелет кровать,
И никак не может она понять,
Почему мы считаем ее в больнице
Самой лучшей и милой девицей.
Она красивей сиделок других,
Она заботится о больных,
Поможет она, коль стрясется беда,
И мы ее любим все и всегда[3].
Закончив чтение, я не знал, что сказать. Все, что там говорилось о сиделке Конрад, мне нравилось, только не нравилось, что автором был он. Я решил, что стихотворение написано хорошо, раз в нем есть рифма; ведь в школах заставляют учить стихи, а наш учитель всегда говорил о том, что стихи прекрасны.
— Хорошо, — грустно сказал я.
Мне было жаль, что их написал не я. Мне казалось теперь, что лошадь и двуколка — ничто в сравнении с умением писать стихи.
Меня охватила усталость, и мне захотелось очутиться дома, где никто не писать стихов, где я мог вскочить на свою лошадку Кэтти и объехать рысью вокруг двора под ободряющие возгласы отца: «Сиди прямо! Руки ниже! Голову выше! Подбери поводья так, чтобы чувствовать каждое ее движение. Ноги вперед! Правильно. Так, хорошо! Еще прямей. Молодец!»
Если бы только сиделка Конрад могла видеть меня верхом на Кэтти!
Глава 8
Моя нога от колена до лодыжки находилась теперь в лубке, а бедра и ступню освободили от гипса. Боль прошла, и мне уже больше не хотелось умереть.
Я слышал, как доктор Робертсон говорил старшей сестре:
— Кость срастается медленно. Кровообращение в этой ноге вялое.
В другой раз он ей сказал:
— Мальчик бледен… Ему надо бывать на солнце. Вывозите его каждый день в кресле на воздух… Хочешь покататься в кресле? — спросил он меня.
Я онемел от радости.
После обеда сестра поставила у моей кровати кресло на колесах. Увидев выражение моего лица, она засмеялась.
— Теперь можешь кататься наперегонки с Папашей, — сказала она. Приподымись, я обхвачу тебя рукой.
Она перенесла меня в кресло и осторожно опустила мои ноги, пока они не коснулись сплетенной из камыша нижней части кресла. Однако до подставки, выдвинутой в виде полочки, они не доставали и беспомощно болтались.
Я смотрел на подставку, огорченный тем, что мои ноги оказались слишком короткими. Ведь это будет мешать мне во время колясочных гонок. Однако я утешился, решив, что отец изготовит подставку, которую я смогу достать ногами, — а руки у меня сильные.
Своими руками я гордился. Я схватился за деревянный обод колеса, но тут у меня закружилась голова, и я дал сестре вывезти меня через дверь палаты в коридор, а оттуда — наружу, в лучезарный мир.
Когда мы выезжали из дверей, ведущих в сад, свежий, прозрачный воздух и солнечный свет обрушились на меня и затопили могучим потоком. Я выпрямился в кресле, встречая эту голубизну, этот блеск и этот душистый ветер, словно ловец жемчуга, только что вынырнувший из морских глубин.
Ведь целых три месяца я ни разу не видел облаков и не чувствовал прикосновения солнечных лучей. Теперь все это вернулось ко мне, родившись заново, став еще лучше, сверкая и сияя, обогатившись новыми качествами, которых раньше я не замечал.
Сестра оставила меня на солнышке подле молодых дубков, и, хотя ветра не было, я услышал, как они шепчутся между собой, — отец рассказывал, что они делают это всегда.
Я никак не мог понять, что произошло с миром, пока я болел, почему он так изменился. Я смотрел на собаку, трусившую по улице, по ту сторону высокой решетки. Никогда еще не видел я такой замечательной собаки; как мне хотелось ее погладить, как приятно было бы повозиться с ней. Вот подал голос серый дрозд — это был подарок мне. Я смотрел на песок под колесами кресла. Каждое зернышко имело свой цвет, и тут их лежали миллионы, образуя причудливые холмики и овражки. Иные песчинки затерялись в траве, окаймлявшей дорожку, и над ними нежно склонялись стебельки травы.
До меня доносились крики