Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он наконец перешел по дощечке. «Уж не с гением ли я опять имею дело?» – криво подумал я: больно выстраданно прозвучали его слова. Но он был и впрямь гений…
Перейдя дощечку, как пропасть, он снова остановился и стал рыться в своей рыбацкой сумке (из-под противогаза… как она у него уцелела?). Сама собой извлеклась оттуда бутылка портвейна «Кавказ» (0,8) и стакан (один). Стакан он протянул мне:
– Не откажите?
– Я не пью.
– И давно?
– С некоторых пор.
– Ну, это не страшно.
– Я портвейна не пью… – настаивал было я.
– А вы не пейте. Я ж не вынуждаю, – ласково сказал он, стакан оказался сам в моей руке, и меня обдало жаром его непонятной власти.
– Вы – гений… – прошептал я.
– Гений и злодейство – две вещи… Гениев сейчас нет. Они не работают. Нельзя написать лишь шедевр, с которым остаются. Нельзя одну Джоконду… Нельзя написать сразу избранное, не правда ли?
– О да! Вы правы.
– Перепроизводство – условие гения. Кому нужен тридцатый том Диккенса? Или девяностый Толстого? Что они, в двенадцатом не выразились, что ли? Нам бы не хватило?
– Кажется, вы перегибаете?
– Перегибаю. Так я ж не в ЖЭКе. Я не правильно, а – правду хочу сказать. Вам достаточно Дон Кихота из всего Сервантеса, Гамлета из всего Шекспира?.. Вот вы, профессионал, сколько прочли книг?
– А сколько картин вы не видели? В Лувре, в Прадо, в наших запасниках?
В наш век есть книги, передвижные выставки… Нам как бы проще. Хотя картины не картинки, чтобы их смотреть. Их увидеть надо.
– Вот книгу и надо прочесть.
– А я и спрашиваю: сколько книг вы прочли?
– Да я «Дон Кихота»-то не прочитал…
– А «Гамлета»?
– Его прочитал. Недавно.
– Сколько вам было?
– Сорок.
– Спасибо. А Библию?
– Что вы меня допрашиваете?!
– Да вы не сердитесь… Я Ван Дейка от Ван Эйка отделил еще позже. Узнал, что такой был, Ван Эйк, представляете?
– Старший или младший? – Тут уж я обнаглел.
– А вы будто знаете! – насупился он. – Вы тоже только одного знаете, а про второго слышали. Я же вас не спрашиваю, что Ван Эйк написал! Чтобы вы в Благовещеньях не запутались… Я думал, вы человек, что с вами говорить можно.
Он не на шутку обиделся. Разочаровался он.
– Ладно, – согласился я, – в двадцать семь лет. В двадцать семь лет я впервые Евангелие прочел. И то от одного Матфея. А Ветхий Завет так и не прочел, кроме псалмов и Екклесиаста. Но с тех пор при себе держу.
– Раскрываете и закрываете?
– Раскрываю и закрываю. – Он мне положительно нравился.
– Вы крещеный?
Я задумался с ответом.
– Тогда по половине?
– Ну разве что… – замямлил я. – По половинке.
– Так вы ж не пьете? Вы не пейте, я не обижусь… Моцарт – гений? – спросил он, приняв.
– Вот уж гений!
– Всё-всё – гений?
– Всё-всё – гений.
– И вы всё слушали?
– Ну не все. Но много. Сколько удавалось.
– А вы знаете, сколько вещей его вообще исполняется?
Я не знал. Уж больно он таинственно спросил.
– Десять процентов! – Он не в силах был сдержать ликования.
– Да ну! – я был изумлен.
– Вот! Перепроизводство – это еще одно свидетельство невоплощенности гения, уже по горизонтали. Чего ему гнать да гнать, если он уже воплотился?
– А – кушать? – тут уж я его подловил. – А «не продается вдохновенье»?
– М-да, – тут он вздохнул. – Вы знаете, во что обходился Моцарту новый камзол?
– Этого не знаю.
– В симфонию!
Стояла полная ночь. Во всяком случае, здесь, в овраге. Мы дышали друг другу в лицо. Мы осветили их, прикуривая. На лбу его вздулся драгоценно комарик.
– Вы позволите? – И я стукнул его по лбу.
– Спасибо.
И мы полезли к выходу, там еще светлело разбавленными чернилами небо.
– Вы бы видели этот камзол! – пыхтел он снизу. – Это же райская птица! «Взгляни на лилию, как она одета!» Не хуже был вынужден одеваться и Моцарт…
– А как же… при дворе… – с пониманием отозвался я.
Мы вышли к строительной площадке. Там было лысо и неожиданно светло. Внизу осталась совсем уже ночь. Особенно светлела колокольня в лесах, а звонница даже будто светилась отдельным, сквозящим светом. «Изумительно!» – хотел уже воскликнуть я, как бы забыв о новом друге, все-таки – кому-то…
– О да! – сказал он мне в затылок. – Наша, русская, готическая, недействующая… Хотите внутрь?
Я хотел. Он чувствовал себя здесь уверенно. Он имел к этому всему какое-то отношение.
В двери торчал огромный кованый ключ. Но дверь была заперта и изнутри. Он потряс ее и постучал. С карканьем с колокольни снялись вороны. Небо от них еще побелело.
– Сейчас откроет, – сказал он, еще раз постучав.
С реки, обозначив пустоту сумерек, продудела по-бычьи баржа. Потянуло листвяным дымком, словно от этого прощального мычанья.
– Да что же они там…..что ли?
Это замечание меня до некоторой степени протрезвило. Я слишком себе это представил.
Он загрохотал в дверь изо всей силы.
Гигантское, серое, змеевидное существо выткалось из сумерек. Я вздрогнул и чуть не заорал «мама!».
– Линда! Линдочка! Чертяка! – ласково потрепал пейзажист этого дьявола.
Это была мраморная догиня ослепительного ужаса и красоты.
– Заждалась? – Нежность в голосе была необыкновенная. – Пошли! – сказал он решительно и повернул ключ в скважине. Но тут и еще мысль постигла его, и он ключ этот из скважины вынул и протянул мне: – Держите.
Я недоуменно держал в руках. Это была вещь. Размером с нашу догиню.
– Держите, не бойтесь. Это вам на память. Когда захотите, придете.
– А как же они?..
– Найдут способ. Пусть не запираются… Да там и нет никого.
Окончательно не поняв, я проследовал за ними с ключом в руке. Дорога шла в гору, и я на ключ опирался. Дьяволица бежала впереди, то растворяясь, то выпадая из густеющих сумерек.
– Актриса! – гордо повествовал он сверху вниз. – Я ее сегодня на съемки водил. Здесь, рядом. Снимают оккупацию. Нет, здесь, собственно, немца не было. Это новгородская досъемка. В роли любимицы оберштамм-бамбрамсельфюрера… – Он засмеялся невидимо, провалившись в какую-то лужицу ночи. – Линда, кормилица! – Видно, она подбежала, и он сейчас, поджидая меня, чесал ее за ухом. – Семь пятьдесят съемочный день! – хвалясь, сказал он, оказавшись вдруг прямо передо мной: я в него уперся. – Все равно – барочная… – то ли с грустью, то ли с удовлетворением сказал он, глядя над моим плечом, и я обернулся.