Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из таких снов выныриваешь как из обморока – в липком поту и с отчаянно бухающим сердцем.
Мамка Сельга очень сердилась. Сказала – еще раз вскочишь, велю мужикам примотать тебя к лежанке кожаными ремнями.
Она может! И примотают. Так что снова пришлось лежать, разглядывать сучки на тесаном, потемневшем от времени потолке, перекатывать в голове бесконечные, иссушающие думы. Волком выть впору, зубами скрипеть от собственного бессилия! Он – здесь, дома, валяется как колода под присмотром и заботой матери, а она, Алекса, где-то там… Милая, нежная, желанная его… В далеких землях, в чужих руках…
Ему ли не знать, что значит рабская доля, когда не видишь ни синевы неба, ни зелени листвы, ни сияния солнца. Когда весь мир вокруг окрашивается темным и серым от горечи постоянного унижения.
Да жива ли? Выдержит ли? Не истает ли тоской и бессилием неволи, не наложит ли на себя руки, не видя другого спасения?
От таких вопросов у самого вздрагивало внутри. Не только своей болью болел, ее, воображаемой, ничуть не меньше. Может, потому и раны долго не заживали, что за двоих мучился. Сам это понимал, только успокоиться все равно не мог. Бежать, разыскать, спасти! Или – отомстить, принести головы убитых врагов, вытряхнуть как сор из мешка на ее могилу.
Воины моря называют месть священным огнем, что разжигают в человеческом сердце сами боги. Его не потушить водой, хоть вылей целое море. Огонь – да, правильно называют! Самому казалось, от этого огня он словно обуглился за долгую зиму. Почернел, наверное, как головешка. Если б хоть мог уйти за ней вслед, двигаться, действовать, искать ее – все было бы легче. Но как идти, если шаг шагнешь, а на следующем уже дрожат колени и подгибаются ноги? Куда идти, если зима замела все тропы такими сугробами, в которые проваливаешься по пояс даже на широких, подбитых ворсистыми шкурами лыжах охотников?
Старики оказались правы – зима выдалась лютая и многоснежная. То мело так густо и долго, что белые мухи, казалось, прямо на лету слепляются в комья, а то затихало, и за дело брался седой старик Карачун. До звона, до колючих иголок в воздухе вымораживал белизну лесов, и лугов, и рек, и, кажется, само небо.
Обычно родичи в начале зимы присыпают избы для тепла и спокойствия снегом по самые крыши, а тут даже не пришлось трудиться – без того насыпало как руками. И прорубь на Лаге приходилось расчищать не один раз в день, по обычаю, а два или три. Как-то Ратмир оступился, исполняя урок в свой черед, макнулся по колено в воду – так домой прибежал словно в ледяных сапогах. Отогревал потом ноги на горячей печи, во весь голос ругался от боли ломким юношеским баском. Покосится на лежащего брата, подмигнет весело и опять давай крыть все подряд – зиму, мороз, прорубь клятую, как и того недоумка, что наплескал вокруг проруби до скользкого льда. Сельга, конечно, шлепнула его по губам, чтоб не поганил избу дурными словами (рука у мамки маленькая, но быстрая на расправу), а сама глазами смеялась.
Любеня тоже похохатывал на своей лежанке. Когда приморозишься, а потом быстро отогреваешься, боль как клещами выворачивает, это известно.
* * *
Пожалуй, если б не родичи, в ту зиму было бы совсем худо, вспоминал он потом.
Родичи… Родные… Положа руку на сердце, сам впервые почувствовал, что это такое. Не братство по оружию, не суровый круг воинов, что умирают и побеждают вместе. Нет, здесь другое…
Голос крови, наверное. Он, говорят, не всегда слышен, но никогда не молчит. Пусть он не такой громкий, как лязг мечей или боевые выкрики побратимов в ратном строю, так ведь и шепот, когда звучит близко, может быть яснее и доходчивее, чем крик.
Не зря испокон веков славяне держатся за родство, выводят свое происхождение от Рода Единого. Только так, понимая свое место в череде сменяющихся поколений, видя старших, что уходят в Ирий, видя младших, что приходят на смену, можно осознать, зачем ты живешь, где твое место в этом бескрайнем мире. А разрушь родство – что останется? Каждый сам по себе? Значит, против всех, выходит… Всех – все равно не осилить, как ни надувайся спесью и яростью. Где-нибудь, как-нибудь, да споткнешься под насмешливые улыбки богов. Не зря самым страшным наказанием у славян всегда была даже не смерть – изгнание из рода. Лишение священного чувства причастности к Древу Жизни…
Честно сказать, это не только его размышления, об этом они много говорили с Сельгой. Вечера зимой долгие, темные, и мать часто подсаживалась к его лежанке. Заняв руки каким-нибудь шитьем или иной домашней работой, заводила доверительные разговоры о богах и духах, о Прави, Яви и Нави, о причудливых кружевах судьбы человеческой, о долге и предназначении.
Как ни странно, эти разговоры, сам звук негромкого, глуховатого голоса матери успокаивали его. Заставляли отвлечься от мыслей о потере и мести. Вроде бы ни о чем конкретном не говорили, но, получается, обо всем сразу. Мать умела сказать так, что ее слова потом вспоминаешь и перебираешь в уме. Сельга Видящая – не зря ее называют! Даже не за то, что лечить умеет, что берет силу от трав и растений, знает всякую волшбу и заговоры. Свой почет мать получила за ум, за способность проникать силой мысли и слов в самую суть вещей. Это Любеня теперь начал отчетливо понимать. И, мучаясь днями бездельем лежки, задумывался о том, что, живи Сельга не в глухой чащобе, не в маленьком роду на краю земель, ее имя, пожалуй, гремело бы по всему белу свету наряду с именами прославленных императоров, королей и конунгов. Рассудить, так многие из них на голову ниже ее…
Посчастливилось ему иметь мать, которую не только любишь, но и уважаешь!
Да, Любеня навсегда запомнил те вечера: тлеет лучина, ярко багровеют в жерле каменки угли, подвывает за бревенчатыми стенами разгулявшийся ветер, а мать, красивая, даже как будто совсем молодая в этом скудном освещении, неспешно ведет беседу. Пожалуй, они никогда еще не были так близки, не только как мать и сын, как человек с человеком. Сельга сама однажды призналась, мол, знаешь, сынок, вроде бы не в чем, а все равно чувствую себя перед тобой виноватой. Понятно, судьба, воля богов, да и проклятие черных волхвов, что Ратень нес на себе, – тяжелый груз, но словно есть и моя вина в том, что не при мне ты рос и мужал. Будто бросила тебя когда-то, не уберегла от беды…
«Знаешь, сынок, я вот теперь только понимаю – любовь, даже ту, что ушла, нужно сохранять в детях. Именно этого требуют от людей боги. По-другому она, любовь, не остается в мире. А если ее не осталось, значит, напрасно все было… Жарко горел костер, да никого не согрел… Именно так, сын, помни это на будущее. Не жги себя без цели и смысла, чтоб не пришлось каяться на суде богов. Христиане вот говорят: всякое зло может проститься искренним покаянием, – тут Сельга запнулась. Похоже, припомнила что-то давнее и усмехнулась воспоминаниям. – А я знаю, чувствую – нет, неправда! Не все прощается людям, не любое зло можно исправить, как ни моли богов. Боги ведь не на слова смотрят – на дела. И Христос небось не глупее нашего Сварога, я так полагаю. Ему тоже не затуманишь разум побасенками да небывальщинами, как нашим мужикам, что словно пни порой засядут за бочонок медовой браги…»