Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь он знал ключи от Слова, открывающие любую, совершенно любую душу… Те, что отдал ему смиренный Николай. Те, что смутно угадывал в своем крестьянском детстве: в резьбе оконных наличников, в образном строе частушек… Вот они, ключи, лежат на виду. Поди возьми их! Ан, не тут-то было. Сергей думал хранить их? Нет! Раздать всем! Написал книжку прозой. Так и назвал: «Ключи Души». Посвятил Толику. А надо было – смиренному, ненавистному теперь Николаю, тянущему его в прошлое, когда он был крестьянским Лелем для всех. Лель – дитя, лялька. Врёшь! Он не то совсем! Он поэт, над всей Россией крылья рук распахнувший. Не сметь тянуть его в тёмный плесневый угол несуществующего Китежа!!! Пусть утонет навсегда всё прошлое. «Новый на кобыле едет к миру Спас». А он – пророк, не устрашится гибели. Будущее – это он сам!
Истинное Слово не золотится клюевским фальшивым блеском, Оно «проклёвывается из сердца самого себя птенцом».
Ему, Слову, готов он отдать всю жизнь свою без остатка. Четыре кожи с себя содрать – но «попасть под тень „словесного дерева“». Смиренный Николай и сам не знал, как Слово открыть. А суть его – только в движении образа. Вперед и вверх, как тянутся к небу коньки на крышах наших изб. Они везут дома в небесный рай, в ирий. Крышами – крыльями – машут, смотрят окнами – очами. Застывшая картинка красоты – это смерть Слова. Клюеву не поднять «Ключи Души». И никому, кроме него, Сергея, не поднять их…
«Говорят, что я скоро стану знаменитый русский поэт».
Когда-то читал «Ключи Души» Зинаиде. Поняла она? Не особенно, он видел. Зато Толик понял. Сразу суть ухватил. Ухватить-то ухватил, да по верхам. И ну склонять в стихах своих! Удивительное дело, всем, кому открывались эти «Ключи», вдруг сразу начинали считать их своими. Потому что была в них великая Правда о Слове, та, которую все видят каждый день, но никогда не замечают, проходят мимо, та, которую можно сравнить с булыжником мостовой…
Однако вскоре радостное настроение сменилось иным…
Зима была лютей день ото дня. Электричество отключили, дров достать – кучу денег надо выложить. У Толика была комнатка в Богословском переулке, рядом с Большой Дмитровкой и Козицким переулком. Там они и обретались. Давно уж в чёрную трубу буржуйки вылетел письменный стол мореного дуба, книжный шкаф и собрание сочинений неудачливого литератора. Толик как-то со смехом предложил поставить самовар старенькой иконой Николая Угодника, пылившейся в углу. «Горький будет чай», – сказал Сергей. «А говорил – не веришь в Боженьку!» – рассмеялся Толик. «Не отречешься – не покаешься. Только ты ведь не покаешься, Толик? Сам пить будешь. Позднее. Годков через двадцать…»
Однажды стояли, обнявшись, у окна, мёрзли. Смотрели на улицу. Одновременно обоим пришла в голову одна и та же мысль! Вокруг старых тополей, стучавшихся в окна, был низенький заборчик. Ну кому он нужен? Да ещё в такое время! Все средства хороши. Бросились вниз. В тот вечер им было очень тепло. Эх, если б соседи не помогали, им бы дров до весны хватило!
Запирались на ночь в ванной. В колонку – обрезки забора. Красота! Руки замёрзшие сначала становились красными, а потом истомное тепло овладевало всем согревающимся телом. Матрац – в чугунное ложе. Дрыхни – не хочу. По очереди. Доску на раковину – стол письменный, стихи писать. В тепле и неге они сами текут!
Возмущённые и завистливые соседи выселили-таки их из облюбованной ванной.
Самое страшное – лечь в холодную постель. Потому что всё ложе промёрзло насквозь. Пока согреешь его своей кровушкой, пока клацанье зубов остановишь… Придумали они с Толиком хитрую вещь. На такие проказы они горазды были. Мастер в них был, конечно, Толик. Сергей так – подпевала. Смеялись до колик в животе, по полу катались. Пригласили девушку постель греть. Платили ей. Голод не тётка. Обещали, что будут сидеть тихо, отвернувшись, с книгами в руках, на неё смотреть не будут. Раз пришла девушка, два пришла, три. На четвёртый выскочила из мёрзлых простыней, крикнула в возмущении, бросила в них что под руку попало. Что такое?! Они честно блюли соглашение: на неё не смотреть! Вот за это она в них и бросила, что под руку попало…
Ну и смеху у них было, когда дверь за незадачливой гостьей захлопнулась! Одна беда – холодно.
Кушать ходили в погребок подвальный. «Рэсторан». Подавали там котлетки из конины, размазанную по тарелке кашу, сладкую, серую, помороженную картошку, морковный чай или желудёвый кофе. Сахарин – с собой. Дрянь, в общем. И вонь от кухни стояла такая, что конина в горле на дыбы вставала.
Шли как-то из того «рэсторана». Темно. Фонари горели только в двух местах Москвы – в Кремле и вокруг чела памятника Пушкину. Были они квадратные, старые, белёсые. Странный свет исходил от них. Он был тем более странен, что тьма вокруг была непроглядная. Тьма – и высвеченный чугунный Пушкин, парящий над Тверским бульваром. Вокруг фонарей и его головы – белый туман. Сергей шёл, засмотрелся на памятник, оступился и выругался. Толик заржал. Сергей тряхнул белыми, едва различимыми во тьме кудрями. Остановился как вкопанный:
– Посмотри! С этой точки Пушкин – блондин!
Толик заржал ещё пуще:
– Ага! Как ты!
В другой день шли Мясницкой. Конина стояла в горле. Холодный воздух врывался в лёгкие.
Жуткое зрелище: трупы, трупы, трупы лошадей. Как корабли в реках и морях площадей и улиц… Они оказались слабее людей, выживающих в проклятом городе…
Мусор никто не убирал. Вылущенные семечки, бумажки, разбитые стёкла развороченных, умерших домов… Собаки глодали разбухшие конские туши. Вороньё хищно, громко и надсадно каркало. Ждали своей доли. Хлопали крыльями, как чёрными, дьявольскими парусами. Разве это похоже на мечту новой, иной страны?! Сергею чудились чужие жадные руки, отрубающие кисти врагов, чтоб плыть, гребя ими, в новый мир, который грядет…
Эта чудесная вилла была просторной и прохладной. Её со всех сторон обдувал морской ветер. Исида часами гуляла вдоль кромки воды. Она не танцевала. Ей было страшно. Тело, её чуткое тело, коим владела, как скрипач своей скрипкой, перестало слушаться и вдохновлять её. Исчезла девичья лёгкость, тело раздулось, как дрейфующая в солёной воде медуза. Тяжело она несла беременность. Тед, её гений, был против этого ребёнка: «У меня их уже пять!» От разных женщин! А она-то думала, что он обрадуется. Опустив голову на лебяжьей шее, твёрдо сказала: «Это будет мой ребёнок».
Потекли тоненькой пока струйкой денежки от продаж в книжной лавке – сменили смрадный подвальчик на кухню в доме старой, аккуратной немки. Была та квартира у Никитских ворот. Готовила немка изысканные по тем временам блюда. Таких яств вряд ли где было ещё в Москве достать. Расстегаи да царская уха, эклеры да крылышки цыплят жареные, сочные котлетки из свинины да душистый морс из клюквы. Чего там только не было! А чего не было – того они и представить не могли. Сергей всё равно про себя думал, что мамины пироги вкусней. Как говорил смиренный Николай про рязанские пироги с глазами: «Их ядять, а они глядять!»
Ах, каким приключением был каждый день! Они купили себе костюмы одинаковые, светло-серые, бабочки, трости и лаковые штиблеты. К сему щегольскому виду прилагалась ещё отутюженная сорочка белее первого снега. Так и рассекали они грязь и смрад окружающий, ловя на себе то восхищённые, то завистливые, то ухмыляющиеся взгляды. Сколько раз у них мандаты спрашивали! Буржуи! К стенке! Узнавали, что поэты, – ухмылялись ещё шире, ещё радостней. И отпускали.