Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ужасная вилла. Ни одного сносного врача на километры вокруг. Вмиг Исида её разлюбила. Домой!
Они сидели суровые и значительные: четверо в кожанках. Птичка, как прозвал Сергей финансового директора их кафе за особую, мелкую птичью повадку, суетился вокруг них. Гонял официанток то за водкой, то за нехитрой снедью, которую ели тогда все и везде. Птичка переживал: вдруг закро-о-ют! Эти – в чёрной коже – всё могут. А он только-только ощутил всю прелесть первого успеха. Ещё бы: самое скандальное литературное кафе! Его поэты такие перлы загибают со сцены! Вой, топот, свист и истерики восторга. Ах, как он вокруг кожанок крутился! Только не к нему они пришли. Послал Птичка за Сергеем с Толиком.
Сергей шёл весело: сам чёрт ему не брат. Он вообще тогда так жил. Лёгкий, как пёрышко, как птица, не шёл – тихо летел над мощёной мостовой. Полы его светло-серого плаща развивались за ним, как крылья. Чиркал тросточкой по углам. Стремительный, ворвался в зал, сверкнул на незнакомцев синью глаз, улыбнулся светло. Те не шелохнулись, не раскрылись, как раскрывались к нему все другие люди.
Тяжесть виева в веках одного из незнакомцев. Едва взглянул. Кивнул. Сергей приземлился на стул рядом. «Вий» бездонно уставил в него глаза:
– Такое дело… Вы, надеюсь, за Красную армию, за большевиков?!
– Да, разумеется, – вставил Толик.
– Сочинить надо стишок. Или поэму – лучше. У вас тут напротив – Страстной монастырь. В нём – контра!!! Укрываются там – не выкуришь. А красных, наших, в стенах этих поганых сгубили! Нужно, чтоб весь народ против встал! Там, там дом для публичных девок! Такое чтоб написать! Чтоб… чтоб…
«Вий» не находил слов. Толик кивал. Сергей не думал. Он ощущал холод наганов в кобурах на поясе, поражался яростной тупости этих «виев», но при всём этом не мог не почувствовать особой силы и убеждённости, что исходила от них. Ах, он хотел бы быть столь же фанатично уверенным в себе, уверенным в том, что нужно делать и куда идти.
Крепко не любил Сергей чёрное духовенство. Случается, они порок рясами прикрывают. Уж лучше в миру жить, чем в святых стенах грешить. И патриарха Тихона невзлюбил. За то, что призывал бороться с красными. Это лишь кровушку русскую льёт! Какой это патриарх! Он должен всё принимать как есть, смириться и подставить щёку. Или сердце под пулю. Чтобы искупить своим сердцем великий грех великой Руси. Вырвать сердце, как Данко, и отдать…
– Мы вам мешать тут не будем, работайте, – закончил «Вий».
Стены монастыря выкрашенные в тёмно-розовый цвет, этот цвет знала вся Москва. Утром на них появились строчки:
Сергей свистнул, когда увидел, сколько народу сбежалось читать его писанину. Вся площадь! Милиция пыталась сдержать горожан, оскорблявших монашек, которые молча и безуспешно тёрли тряпками строки. Краска была надёжная – строчки въелись намертво.
Клюев потом как-то сказал Сергею: «От оклеветанных голгоф – тропа к иудиным осинам».
Всю оставшуюся жизнь они помнили потом этот день, что столкнул их случайно вдали от дома, на неизвестной станции, в разных поездах, спешащих в противоположные края России. Она, Зинаида, ехала в Кисловодск, он, Сергей, – в Персию с Толиком, Почём-Солью, его свитой и старым знакомцем, Яковом, что в бытность их общего прошлого был эсером, к партии которых Сергей тяготел и на коих возлагал надежды на благо и будущее России.
Яков был мрачен. Совсем ещё молодого человека, его очень старила чёрная, сплошная борода, от висков до шеи. Но она же придавала ему значительности. Бледное, демоническое лицо, взгляд глубок и пронзителен, исподлобья. В такие глаза смотришь – и тонешь. В бездне. От него исходила особая эманация, имени которой и определения Сергей никак не мог подобрать. Она манила его тайной и силой.
Он был сделан из теста героев и фанатиков. Сергей всем нутром чувствовал в нём зверя, опасного зверя. Сейчас – ласкового и послушного. Этот человек чётко знал, в каком времени живёт. Что оно, это время, может дать ему, а что он – ему, времени. Чёрный Яков к моменту этой поездки успел побывать с чрезвычайными функциями красного комиссара в Закавказье, в Грузии, утонувшей в крови восстания, в поезде Троцкого, сеявшего ужас и смерть, – это уже после отречения Якова от эсеров, после ареста ЧК.
Он почти ничего не рассказывал о себе приятелям, только любил слушать их стихи. Его собственные опыты в этой области были скромными, но ему нравилось чувствовать себя поэтом, нравилось быть в их среде – будто перерождался заново, играл иную роль, чистую и возвышенную. Кто знает, живи он в другой век, был бы он героем? Сергей смотрел в его лицо и смутно угадывал нечто страшное, неизъяснимое, что таилось в нём…
Вошёл Толик. Бросил небрежно, будто невзначай:
– Зинаида здесь.
– Здесь?!
Ростовский вокзал. Сергей вздрогнул, но не дёрнулся. Пожал плечами. Ну и что?
– Иди к ней, она звала, – рассмеялся Толик. – Она с ребёнком, твоим сыном. Поезд – на соседних путях. Последний вагон.
Сергею идти не хотелось. Снова жалобы, упрёки, глупая нежность, снова – обвитые руки и его боль. Тряхнул непокорными кудрями, пошёл.
Встретила его просто, без слёз, без слов. Вдруг будто совсем взрослая, его Зинаида. Хлебнула, поди, лиха. Развернула молча белый кулёчек. Новорождённое дитя расплакалось, задрыгало крошечными ножками.
– Вот. Наш Костя.
Сергей смотрел, смотрел. Отвернулся. Его сын? Обронил холодно:
– Чёрный. В нашей семье таких не бывает…
Дыханье у Зинаиды перехватило от удара, словно под сердце ножом. Ни слова не сказала, плача, заворачивала вдруг сорвавшееся на крик дитя. Сергей ушёл. Выбежала из вагона, долго смотрела ему вслед, как шёл по рельсе, беспечно балансируя в воздухе руками…
Персия! Его мечта. Ему повезло с Яковом, которого направили комиссаром в Гилянскую Советскую республику, что на севере Персии. Слово-то какое прекрасное! И перст, и персик, и пери. И та же синь, что в волшебном слове «Россия». Роса, сила. Или, как говорят неграмотные, но впитавшие мудрость веков простые люди в русских глубинках, – Расея. Радость, свет сеющая.
Небо в Персии и впрямь оказалось синим, солнце – белым, люди – по-восточному гостеприимными. Восхитили женщины. В чадрах они умудрялись казаться ещё прекраснее его разгоряченному воображенью, чем если б, как северянки, не таили своих лиц. А как изысканно они двигались! Неторопливо, будто плыли. Одно покачивание их бедёр сводило с ума. Веками сжимаемая суровым кулаком женственность вырывалась через лукавство глаз, через прелесть увитых кольцами рук, через музыку голоса, всю ту потаённую игру, с которой персиянка может делать с мужчиной всё что хочет…
Тихие селенья, увитые виноградом навесы, раскидистый инжир в каждом дворе. Сергей читал там свои стихи. Увы, с женщинами общаться незнакомцу нельзя. Зато он с лихвой был вознагражден мечтами. Всей той атмосферой арабской сказки, что оживёт в его стихах спустя несколько лет, когда вместо ласки ажурного солнца сквозь виноградную листву будет пылить и колоть сердце лютая метель. Именно тогда он «вернётся» в Персию. Не сердцем, а только пером.