Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ладно, и впрямь оставим хвастовство; в глазах постороннего я не творец, а человек просто. В меру дурной или добрый; кому хорош, кому плох. Даже из моих друзей никто не подозревал, что я, к примеру, виртуальный писатель, способный к незаурядному вымыслу. Не записавший, повторяю, своей ни единой строчки, – мне были заранее мерзки мои каракули, что замарают белоснежный лист. К посреднику, компьютеру то есть, приборчику, который умнее нас, или даже старушке – пишущей машинке, стрекот которой уютен, словно дождик, барабанящий по крыше, было прибегать тем более мерзко. Ровные ряды букв мне чудились чредой надгробий на воинском кладбище.
Только в детстве я развлекал товарищей ловко заплетенными сюжетами, потом застыдился, ибо мое воображенье становилось все изощренней.
Затем же и вовсе перестал быть рассказчиком, – даже бытовые истории излагал без вдохновения, сразу устремляясь к финалу, минуя хитросплетенья скучного для меня сюжета. Впрочем, бытописателем по натуре я вовсе никогда не был, скорей фантаст.
Может, потому я не стал писателем, что так и не нашел героя, а что без него сюжет? Да что там героя, который не так чтоб совсем уж необходим. Я потерял, верней, так и не обрел автора – себя самого иль Автора всех до единого существований. Если мое бытованье – литература, то какая-то вялая, ненапряженная, без страсти и пафоса, где я сам – всего только один из второстепенных персонажей. Кому нужна такая неистинная литература, где взять главенство пытается лишь нахальный голос из хора? Чтоб решиться преподнести человечеству запечатленное на бумаге слово, надо хоть в малейшей степени себя ощущать пророком. Я верю в свое высшее Я, наделенное, скорей всего, и пророческим даром, но голос его, если до меня и доносится, то дальним отчаянным зовом, не рождающим эха.
Ну, или хотя бы писатель обязан надеяться, что будет понят. Я ж, уверенный в своем истинном Я не то чтоб не доверял людям, но вот связь с ними мне кажется зыбкой, неверной. Да я вообще-то склонен к сомнениям. Не бытописатель я уже потому, что не доверяю быту, среде повседневного обитания, которая, как мне подчас кажется, фокусничает, фиглярничает, скрывая под маской свой истинный смысл и цель. Да, если честно признать, то и весь объем мироздания мне видится не без лжи и яда. Имею в виду его лик, замызганный чужими мнениями, неверными словами, притом что его истина прекрасна.
1.4. По натуре я вовсе не мрачный человек, наоборот – всегда взыскующий радости. Тем более, насмешкой мне видится жизненный путь, вихляющий меж тусклых образов бытия, избирающий развилки возможностей в равной мере непривлекательных. Не скажу, что я заплутался на жухлых полях существования. Мой выморочный образ, собранный из чужих мнений и подсказок, уверен, ведет жизнь вполне благопристойную, приличную для человека моего возраста, происхождения и образования. Слепой и глухой, он обладает верным автопилотом. Должно быть, вовсе неплохой человек, порядочный и умеренный, однако знаться с которым мне вовсе неинтересно.
Здесь и теперь я для себя неувлекателен, но ведь где-то в сокровенном месте вызревает, делается все истинней, мой торжественный лик. Где ты? Ау-у! Уверен, что благожелательные люди мой бытующий образ выдумали добросовестно, в соответствии со всеми человеческими требованиями, даже не забыв наделить простительными чудачествами. Разумеется, у меня хватило ума не противиться чужой доброжелательной фантазии. Такая наверняка вышла здравая марионетка, механический манекен, робот, бойко марширующий по спрямленным жизненным путям. Едва ль не функция общественных отношений. Ну а то, чему полагается пребывать в глубине, пусть там и таится. Ведь и для меня чужие, и даже близкие, люди – не манекены ль? Но ведь распотроши тот вроде бесчувственный манекен, и там – астральный ужас, неприкаянные разнузданные страсти, таимые детские влечения. Не преснятина бытования, а свежий, острый запах живой крови, кишок и ливера.
Потеря родных душ обратила мою мысль к вечному. Я стал больше размышлять о предметах не практических, а бытийственных. Наверно потому, что смерть, которая для меня прежде была лишь пугающей абстракцией, познал въяве. Так ведь с родными душами мы проросли друг в друга, что их смерть стала отчасти моей собственной. Не то чтобы конкретность смерти повернула мою мысль к абстракциям. Нет, скорей абстракции ожили, стали сочиться кровью. И вот, обратившись к вечному, приобщась к метафизике, я стал гадать, почему жизнь моя столь неточна, а временами нелепа? Довольно быстро я сделал вывод, верней, выдвинул предположение – не от дурной ли привычки мыслить лишь верхним ярусом, где угнездилось мое утлое сознание, какое-то всегда немощное, можно сказать, неемкое? Не стану утверждать, что моя гипотеза была слишком оригинальной. Наверняка где-то вычитал. Вообще-то я человек вполне начитанный. Может, для себя даже и слишком, – мою живую мысль часто заглушает бумажный шелест почти забытых книжных страниц, для меня обратившихся в призрачные мерцания.
1.5. Но вот новая для меня конкретность метафизики, жизненная сила абстракций: как почти прямой результат размышлений в мою жизнь вошел мелкий мохнатый зверек. Нет, тут безо всякого эзотерического намека. Просто кошка, точнее, сперва котенок. Ну кошка, обычная кошка. Завести котенка для меня было решительным поступком. Я всегда избегал лишней заботы, даже цветы у меня быстро увядали по неведомым причинам. Возможно, свои леность и равнодушие я маскировал повышенной ответственностью – мол, какое существование могу опекать, когда со своим-то не разобрался?
А вообще, была вполне здравая мысль – завести зверька в теперь оставленном родными душами жилище. Ее мне навеяли застольные разговоры друзей и знакомых. Вдруг распространилась новая тема – домашние животные. Своих зверьков с увлечением обсуждали даже люди вовсе не бытового склада и совсем не сентиментальные. Видно, тут виной бесприютность эпохи, когда взыскуешь ласки теплого и верного существа. Возможно, поэтому, или не знаю, почему вдруг. Меня такие беседы раздражали, но притом, как выяснилось, нечувствительно вызревал замысел все-таки привести домашнего зверька в мое ставшее неуютным жилище. Я колебался между кошкой и собакой. Сведения о тех и других у меня были вовсе поверхностные, но, по моим представлениям, собака проще, верней, человекоподобней, кошка – таинственней и мистичней. Собака согревает, кошка озадачивает. Довольно долго размышлял, что мне нужней, – так бы, может, и колебался всю жизнь, если б решенье не явилось мгновенно.
Возле моего подъезда, рядом с мусорным коробом, притулился взъерошенный котенок, жалкий уличный бастард. Я прошел бы мимо, если б не его отчаянный писк, растерянного и уже с рождения потерявшегося в жизни существа. Ему откликнулась моя натура, – отозвалось в ней мелкое, нежное и растерянное, столь прилежно таимое, что даже не посторонний, но и сам я о нем мог лишь только догадываться. Вдруг проснулось нечто из детства, когда я испытывал душераздирающую жалость ко всему маленькому и покинутому, будь то живое существо или вещь, любой предмет. Подозреваю, что это был отблеск нежного чувства к собственному младенчеству, о котором тосковал, как о потерянном рае. Мне чудилось, что оно и есть вернейшее из зеркал, после запотевшее от дыханья жизни. Позже, устав от слишком пронзительных чувств, излишних и тягостных, я с корнем вырвал из сердца эту метафизичную жалость. А корень-то ее наверняка глубок, проросший в самое средостенье души. Вырвав его, я наверняка немало там нарушил и попортил.