Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По внешнему виду зверек со мной вел себя, будто стервозная женщина, – капризно, требовательно и неблагодарно. Отвергая покровительство, притом, принимая заботу как должное, зверек как упорно внушал, что я имею дело с существом высшего порядка, допущенным туда, куда я лишь тщетно стремлюсь. Иногда наверняка и правда общаясь с духами, подчас, думаю, она только изображала сношенье с подспудными силами. Картинно замирала, к чему-то прислушиваясь. Тогда, стоило мне к ней обратиться с какой-нибудь мелочью, отмахивалась лапкой, но, по-моему, слегка нарочито. Ну что ж, существует эмблема и прямо противоположная кошечке у камелька – коварно выгнувшийся кот (может, и кошка), соседствующий с атрибутами алхимика и черепом мементо мори. Не припомню, где видал такую картинку, возможно, сам выдумал или, верней, обобщил как выраженье моей тревоги, которая бывает живописна – иль чаще графична.
Надо сказать, что, вежливо, но твердо, отвергая мое покровительство, своего мне кошка не предлагала. По крайней мере, прямо и откровенно, что было б все-таки с ее стороны наглостью, учитывая экономическую от меня зависимость. Это у меня самого исподволь созрела мысль пойти к ней в ученики. Уж у нее-то есть чему поучиться, у существа куда более совершенного, чем люди. Взять ее жест, походку, повадку, изящно-вкрадчивую. В сравненье с кошкой, человек неуклюж, что не только лишь оскорбляет эстетическое чувство, но и выражает его эмоциональную разболтанность, неверность мысли, с которой вряд ли подцепишь хотя б мелкую крупицу истины. Также и человеческие самки, волнообразным, зыбким изяществом которых я прежде любовался, все до единой кажутся плебейками в сравненье с обычной кошкой.
Теперь я догадался, что влюбиться был способен только в жест, остальное – притянутая за уши мотивировка. Помню, как еще в раннем детстве любовался повадкой взрослых женщин – как те небрежно откидывали волосы, стильно сжимали сигарету меж тонких пальцев. Лишь горстка упоительных жестов и сохранилась в памяти от моих самых ранних, безгрешных влюбленностей. Потом упоенье женственной повадкой было задавлено тяжелым страстным чувством, смыто маслянистым валом похоти. От моего чистого раннего чувства смутной вехой остался лишь тонкий, ускользающий жест, в сравненье с которым все, что я позже называл любовью, всего только абстракция, беспредметное устремленье.
Кошка не что иное, как эволюционный прорыв, перл эволюции, само совершенство. Как-то я, помню, из уваженья к непрактичным, бесцельным для жизни знаниям, забрел в палеонтологический музей. Меня прям до головной боли довело это гнусное скопище тупиковых монстров. Не слишком научная теория, что Господь истребил этих ублюдков из отвращения к их уродству. Но почему б нет? Красива любая Божья тварь в своей строго отфильтрованной предельности, даже простейшая амеба. В детстве я, к примеру, мог часами любоваться по-своему точным, витиеватым движеньем дождевого червя, плавно вьющимся отростком плоти. Выжили те, кто отмеренным жестом сумел ускользнуть от всех превратностей существования. В том музее я даже самоё Природу был готов представить будто ручейком, вьющимся, как средь камней, меж отвергнутых Богом чудищ. Такие мне приходят иногда стремительные мыслеобразы.
2.6. Неверность людского жеста, неуверенная повадка, конечно, не выдерживали сравненья с моим зверьком. Любой не только жест, но и человеческий поступок, мне постепенно все больше виделись неестественными, нарочными. Весь мир человека – плохим театром, где актеры бестолковы и напыщенны. По-моему, вполне банальная мысль: а человек-то сам, не из тупиковых ли монстров, своей ублюдочной мыслью стремящийся насытить зазор меж бытийным смыслом и своей неловкой моторикой, чему следствие – случайное местоположенье в пространстве? Этим вопросом я озадачил знакомого, который был не биолог отнюдь, а бескорыстный мыслитель, в своем умственном беспокойстве размышлявший на любые темы. О чем его ни спроси, у него будто был уже приготовлен ответ. Притом это был истинно вольный мыслитель, не поднаторевший в книжных знаниях. Нет, он был вовсе не из тех, кто бойко извергает слова, как и сам был не боек, наоборот – неловок почти до комизма. Слова он подбирал кропотливо, осторожно примеряясь к своей несловесной мысли, всегда цельной, будто каменный монолит.
Высказыванье моего мыслителя о чем-либо – по сути, не по внешнему виду, – представляло собой афоризм, но отнюдь не отточенностью формы или меткостью выражения, а замкнутостью в себе, ничем не дополнимостью, полной исчерпанностью. Уж не знаю, достоинство ли это или наоборот недостаток. Он, казалось, мыслил какими-то огромными глыбами, валунами, большими объемами жесткой ментальной материи, хранящимися в некоем тайном, словно и вне пространств, месте. И все ж те не просто обременяли сознание, пребывали в движении. Можно было представить, что они сами собой растут, будто кристаллы, развиваясь из мельчайшего зачатка. Да, пожалуй, мысль его была именно кристаллической. Оттого и чувство ее афористичности. Афоризм – не кристалл ли, оформленный сколочек смысла? Я не к тому, что мысль его была мертва. А если и так, то мгновенно оживала, стоило озадачить мыслителя вопросом на любую тему. Я ценил его ум, так отличный от моего, неупорного, эмоционального, вечно побеждаемого чувством.
Даже не знаю, зачем я тут приплел мыслителя, мог бы, в конце концов, свободно позаимствовать россыпь его кристалликов. Тот не возражал бы, поскольку был всегда щедр. Да ведь и все равно, даже прибегнув к прямой речи, я смогу передать его мысль лишь моими приблизительными словами. А в чужом пересказе, даже самом точном, она уж наверняка потеряет свое главное свойство – каменную несомненность. А в неумелом может показаться и вовсе занудством. Еще надо сказать, что ответ его бывал непрям, – без всякого, наверняка, дурного намерения и малейшего сарказма он как-то всегда выворачивал наизнанку мысль собеседника. Та словно б тоже приобретала каменную афористичность, зародыш которой, значит, таится в любой человеческой думе. Иногда мне казалось, что он умеет превратить хлеб в камень.
3.1. Но нет, мыслителя я не приплел, а вызвал его, неважно, из пространств реальных или ментальных. Сами-то мы все разве целиком реальны, персонажи божественных драм? Призвал, когда понял, сколь опасное дело – предстоянье в одиночку безвредному с виду зверьку. Чую, что моему рассказу о просто кошке необходим еще персонаж, кроме нас двоих с нею. Да и вообще, почему б нет? С ним веселее, – в жизни мой друг был совсем не зануда. Милейший увалень и непоседа одновременно. Всегда отзывчивый. Вот его ответ, который передаю с максимальным, хотя и знаю, напрасным, тщанием:
«Не исключу, что человек отменно монструозен, – так начал мыслитель, будто ощупывая фактуру своей глыбистой мысли. – Вряд ли красота ему присуща. То, скорей, особенность нашего взгляда, который – проем души, где хранятся совершенные образы. Чужой лик он будто обволакивает флером нашей мечты, фантазий, чувств и упований. В этом клубящемся мареве все вокруг нам видится волшебным, а подчас и весь мир – торжеством благодати. Но стоит лишь отвеять дух мечты, и человек предстанет в подлинном своем, печальном своем убожестве. Уж не знаю, к счастью иль на беду у меня бывают минуты, часы, даже и дни совершенной ясности. Тогда весь мир людей на меня вдруг будто щерится дьявольскими личинами, конечно уродливей, чем звериные. Тут не зиянье дурных свойств, поверь. Самые достойнейшие, безупречные люди, мне видятся в гнусном, но как бы естественном для них облике. Значит, уродство вовсе не их случайное свойство. Как помнишь, Господь едва, – по неизъяснимому замыслу, – не смёл своей дланью Ему не удавшийся род. Тогда б мы, может, были и вовсе вымараны из пространства, не оставив по себе даже глухо мерцающей памяти. Или, может, заняли б место в каком-нибудь палеонтологическом музее средь курьезов и ошибок природы. Выходит, что мы питомцы благодати, а не твари, выстрадавшие свое совершенство».