Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знаю, зачем я вспомнил это сейчас, но до озноба помню и музыку, и ветер, и запах жасмина… и лицо моего друга — светлое и счастливое, извлекающего из своей неподъемной ноши божественные звуки…
Давай-ка, дружок, замени компресс, а то я похож на подтаявшую ледышку в стакане с виски. И не смотри на меня с таким ужасом. Мое лицо залито отнюдь не слезами, хотя я их жажду, как больной исцеления. Но видишь, Саймон, как я грешен, если Господь не дает мне даже слез.
Саймон поменял компресс и, потрясенно глядя на Кристиана, тихо прошептал:
— Извините, доктор, я ведь не знал, что вы так любите свою жену…
— Спасибо тебе, дружок, что ты такой понятливый. Это большое облегчение.
Какое-то время они оба молчали, и Кристиан с внезапно проявившейся симпатией разглядывал долговязого нескладного метиса с худым подвижным лицом, плутоватыми глазами и мягкими осторожными руками. «Такие руки — счастье для будущего врача, — подумал Кристиан, когда Саймон в очередной раз менял ему компресс. — Иногда они умней и интуитивней самого эскулапа». И вслух произнес:
— У вас внимательные чуткие руки, Саймон. Я вас поздравляю. Это то, чему нельзя научить.
Лицо ассистента осветила радостная детская улыбка.
— Мне крайне приятно слышать от вас такое, доктор МакКинли. Я, честно говоря, и на медицинский стал ориентироваться оттого, что с детства умел раны промывать, перевязывать разные болячки, не причиняя боли…
— А чего же крови так боишься? — насмешливо прервал его Кристиан.
Молодой человек потряс головой и закусил нижнюю губу. Подумал минуту и медленно ответил:
— Это я не крови испугался, а вашего состояния. У вас глаза были, как… ну не знаю. У нас на ферме, когда коров убивали и не получалось сделать это мгновенно… в их в глазах была вот такая же… предсмертная тоска. Я прямо аж вспотел, когда вы мне дверь открыли, и думаю, как же ему теперь доктор Сэмуэль такое сообщит…
— Это что же получается… То, что доктор решил увести мою жену, было достоянием всего вашего коллектива? — хмыкнул Кристиан. — Хотя в психиатрической клинике все представления о каких-либо нормах — напрасный труд мозгов и души. Там все — сплошная изнанка, — и, увидев расстроенное лицо Саймона, добавил: — Разумеется, я шучу, дружище. Такой, знаешь ли, тяжеловесный ирландский юмор.
— Нет-нет, я не обижаюсь. — Саймон глубоко вздохнул и, глядя на Кристиана влажными виноватыми глазами, признался: — Я просто случайно оказался в том ресторане, где доктор Сэмуэль ужинал с вашей женой. Я-то забежал туда, естественно, не поесть. Мне такое заведение не по карману. У меня брат барменом там работает. Госпожа МакКинли тогда лежала в нашем стационаре, а вас не было, вы уезжали куда-то. И еще днем доктор Сэмуэль сказал мне после того, как провел сеанс с вашей женой: «В этой женщине — бездна ума и стиля. Если отключить ее от психологической зависимости, на которую, кстати, способны только такие цельные, глубокие натуры, от нее можно сдвинуться».
— Нормально… — глухо пробормотал Кристиан. — Доктор оказался жертвой своей пациентки. Старо, как мир…
— И вот вечером я увидел их за столиком в ресторане и подумал, что босс решил использовать для работы другую обстановку. Это в его духе. Он с больными иногда даже за город выезжает, на природу, и там проводит сеанс… Но потом я увидел, как он смотрит на нее, и понял, что это совсем не психотерапевтический сеанс. Он просто влюблен в нее.
— Отключение состоялось? — усмехнулся Кристиан.
— Думаю, не так сразу, — покачал головой Саймон. — Она тоже смотрела на него с обожанием, но это было другое… Уж я-то насмотрелся этих взглядов! Так жертвы взирают на своих избавителей. Думаю, что такой ее расхожий, привычный обожающий взгляд был для него невыносим… Он во что бы то ни стало хотел, чтобы она смотрела на него иначе. Но… — Саймон настороженно взглянул на Кристиана, — он был убежден, что не доставит вам такой боли. Напротив. И я тоже, честно говоря, решил, что для доктора МакКинли будет здорово, если его жена полюбит босса.
— А потом?
— А что потом? Потом наблюдал, как меняются ее глаза, как она начинает смотреть на босса иначе. Как на мужчину. Однажды спросила меня: «Вы заметили, Саймон, как сильно похудел доктор? Ему очень идет. Он сразу даже помолодел». А я спросил ее, говорила ли она ему об этом — потому что ему было бы приятно такое услышать. И она покраснела.
— У-у, — протянул насмешливо Кристиан. — Я-то думал, что у вас серьезное лечебное заведение, а вы там черт знает какие финты разводите! Саймон, дружок, в уже знакомой тебе аптечке имеются капли для слабонервных. На флакончике прочтешь: «Нитрокор». Профилактически, коллега, чисто профилактически. Не надо мне таких больших глаз! Подойди к вопросу творчески и подкрепи мою сердечную деятельность. А ты как думал! Пропахать носом полкомнаты, потерять жену и стакан крови и без участия сердца?!
Кристиан выпил лекарство и под бдительным оком Саймона прикрыл глаза. Понятно, что к доктору Сэмуэлю он не поедет. Даже если бы и не ломило так безбожно под лопаткой — не поехал бы. Меньше всего ему хотелось сейчас видеть Тину. В любом качестве. Счастливейшей из женщин или обессиленной, нуждающейся в его участии пациенткой психиатрической клиники. Ее больше не будет в его жизни, и все. Ее уже давно в ней нет. Не будет вранья, виноватых глаз, истерик, опустошающих душу упреков… Это место займет пустота. Та желанная пустота, заполнить которую должна была Мария.
«Господи… не дай мне забыть, что все ниспослано тобой!»
Кристиан провалился в глубокий, тяжелый сон…
* * *
Потапову казалось, что он попал в рай. Экзотические деревья, окаймлявшие вход в его бунгало, роняли под теплым неторопливым ветерком ярко-малиновые лепестки ослепительных цветов, и они устилали мраморные плиты террасы, словно обозначая что-то важное… чьи-то невидимые следы.
— Это ничего. На их смену уже торопятся другие, — дружелюбно оскалился темнокожий служащий в ответ на сожаления Потапова и бережно сгреб лепестки в совок.
Когда Потапова выдворили из заснеженного Стокгольма в Египет, ему было все равно. Но под солнцем этой ласковой земли, манящими объятиями зазывно сверкающего моря, теплого, умного вечнозеленого царства пальм, цветов, кустарников, в отличие от человека, верно хранящих свои древние традиции, он почувствовал, как тиски смерти ослабляли с каждым днем свои леденящие пальцы. Каждое утро его будили чистые безмятежные голоса птиц. Они пели гимн и славу восходящему дню, и было кощунством противостоять их уверенности в незыблемости света и добра черной безысходностью.
Потапов выздоравливал. Тупая апатия, темной тучей накрывавшая его с головы до ног, начала прореживаться узкими полосками света. Он стал выходить на прогулки. Шел босиком по самой кромке моря, и влажный песок выдавливал между пальцами прохладную кашицу. Он смотрел, слушал, вдыхал ту музыку, которой дано было возродить его потухшую энергетику, вернуть импульс жизни. Его вяло шевелившиеся мозги начинали работать, переходя от созерцательности к анализу. Он думал о надмирности человека. Думал о том, что, по сути, природе совсем не нужен человек. Он либо действительно изгнан из этого самодостаточного мира гармонии, именуемого, конечно же, раем, либо, получив от создателя шанс вписаться в природу, стал ее поработителем, разрушив полученное дозволение, внося своей якобы исследовательской деятельностью уродство и дисбаланс. Потапову было мучительно жалко исковерканную больную землю, ставшую объектом для экспериментов высших тварей, кичившихся перед колючим, мохнатым кактусом преимуществом свободы выбора. Он обостренно стал чувствовать вину зарвавшегося человечества перед этим небом, этой водой, этими зелеными, гениально причудливыми формами растений. Он размазывал по лицу слезы и слышал за спиной, как сопровождавшая его медсестра Моника объясняла кому-то, что это Потапов отходит от общего наркоза… А он, винясь и сожалея, как бы получал от окружающего мира допуск на соучастие.