Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Возьми себя в руки, сынок. Тебе еще воевать. Люди чувствуют, ты цел или расплющен. Тебе их завтра вести в атаку, и они должны твердо знать, что ты не ошибешься, не дрогнешь. Войны без потерь не бывает. Могут меня убить, могут тебя зацепить. Война – это дурь, дело случая. Неделю назад по дороге ехал, чувствую, целят в меня, мушкой по переносице водят, а выстрела не было. Может, снайперу веточка глаз затмила. Через десять минут офицер штаба вез донесение, и его срезало насмерть с брони. Самых лучших, самых умелых, самых удачливых все равно постигает несчастье. Ты за войну не в ответе. Ты в ответе за совесть свою и за честь. А уж там кого пуля выберет…
Сын благодарно кивал. Не отнимал у отца руку. Чувствовал, как из большой отцовской ладони пригоршнями лилось к нему тепло, крепкая спокойная сила и тончайшая нежность, которой он, как драгоценным снадобьем, врачевал душевную рану.
– Я все делал как надо… Как ты учил… Берег людей… Сам вместе с ними копал, носил, обустраивал… Шел в бой в первой линии… А тут какая-то оторопь, будто снотворное подмешали… Оружие отложил, забылся… Духи из-под земли, как тени… У них подвалы туннелями связаны… Я очнулся, хотел преследовать, а они в туннеле растяжки поставили… Упустил солдат…
Сын чувствовал, что отец слагает с него вину. По-отцовски заслоняет его. Позволял отцу заслонять. Прятался за него, как в детстве, помещая отца между собой и грозным враждебным миром, в котором оказался. Слабел от каждодневных боев, от потерь, от непонимания непомерной, непостижимой тайны, которой оказалась для него война. И отец был благодарен сыну за то, что в злую минуту вызвал его, нуждался в нем, прибегнул к его отцовской защите:
– Понимаю, ты устал, сынок… Который день непрерывно штурмуете… Я тороплю командующего, настаиваю на усилении атак… Посылаю тебя под огонь… Тебе тяжелей, чем мне… Это твоя первая война, самая больная, тяжелая… Я думаю о тебе постоянно, слежу за тобой… Горжусь твоей стойкостью… Нет на тебе вины, а только – непомерная тяжесть войны… Вот и неси ее с честью…
Полковник сжимал руку сына, исподволь разглядывал его большие грязные пальцы, обломанные, с черными каемками, ногти, красный надрез, оставленный чеченским ножом. Вспоминал его детские пухлые руки, розовые ногти, нежные подушечки пальцев, когда они хватали сочный мокрый снежок, слабо сдавливали, и с теплых пальцев, стискивающих сочный комочек, падали прозрачные капли.
Полковника посетила неправдоподобная, сладостная мысль. Если, ступая по хрустящим осколкам чашек, стараясь не задеть стоящие у стены автоматы, подойти к окну, занавешенному мокрым брезентом, и, зная сокровенное слово, осторожно откинуть полог, то увидишь не усеянный воронками сквер, не черные липы, похожие на плачущих вдов, не рыхлую парную ямину, отрытую под деревьями, куда из окрестных дворов свозят трупы чеченцев, чтобы присыпать наспех землей, обменять под вечер на убитых и пленных солдат. А увидишь зимний фруктовый сад, где в розовых яблонях – синее студеное небо и влажные хлопья снега, словно сад расцвел, наполнился душистой белизной, и по этому снегу, оставляя сочные голубые следы, идут жена Валентина и маленький сын. Пробирается за матерью след в след, боясь провалиться в холодную пышную глубину.
Снег выпал в новогоднюю ночь, и проснувшись в остывающей темной избе, обнимая под одеялом теплое плечо жены, он чувствовал, что снаружи, за крохотными оконцами, происходит бесшумное действо. Небо приближается к земле, и старая их изба, и дощатая кровать, где рядом спали жена и сын, и стоящая в углу лесная елка плавно всплывают в небеса. Он угадывал это медленное воспарение, не понимая его природу, верил в его чудесный смысл. Наутро – сад бело-розовый, без единого следа, снег на заборе, на ветках, на ветхом резном наличнике, и в благоухающей свежести, в прозрачной голубизне тонко трепещет хрупкая пролетающая сорока.
Они лепят в саду снежную бабу, катают комки среди яблонь. Сын толкает белый клубочек, старательно наматывает на него липкую белизну. Щека его румяная, как грудь снегиря. Шерстяная варежка, яркая, красно-зеленая, зарывается в снег. Жена Валентина скатала ком, свежий, как сливки, обводит его вокруг коричневой яблони, оставляет за собой желобок, отпечатывая в нем узкие легкие стопы. Он скатал огромный, уже неподъемный шар, который скрипит, проваливается, навьючивает на себя тяжелые хомуты снега, выхватывает белизну до земли, до мерзлой зеленой травы. К шару прилипли опавшие листья яблонь, сухой стебелек укропа, красная ленточка, оброненная женой на осеннюю грядку.
Они лепят снеговика. Сын счастливо смеется, видя, как его белый комок увенчивает снеговую фигуру. Жена вминает два уголька, втыкает морковку. Он вставляет в белую лепную руку деревянную лопату, и они водят хоровод вокруг белого идола, который охраняет и освящает их сад, их старую родную избу, их маленький тесный мир, где им так хорошо, где столько нежности, любви, красоты.
Полковник пережил это сладкое наваждение, глядя на брезентовый полог, за которым слышались сердитые рокоты танка.
– Скоро сломим чеченцев? – Сын благодарно посмотрел на отца, принимая от него первую помощь, восстанавливая с помощью отца нанесенные душе разрушения. – Мы их выжигаем, взрываем, а они за каждый кирпич сражаются. Я чувствую, у них дух не сломлен. Умирают, а кричат: «Аллах акбар!» Басаев грамотно ведет оборону. Скоро ему башку оторвем?
– Скоро, сынок. Через несколько дней станет легче. Надо их давить в эти дни, наращивать темп наступления. На твоем участке – главное направление удара. К празднику их не будет. В Грозном устроим парад. Вместе с тобой пройдем на параде. Я знаю, ты представлен к награде. На параде ее и получишь…
Полковник возвращал сыну бодрость и веру, вселял в него силы. И при этом испытывал тайную муку, вину. Он посылал сына в кромешный бой, бросал его под пули чеченцев. Торопил командиров полков, вызывал авиацию, наращивал огневые удары. Его замысел и военная хитрость, понуждавшие Басаева оставить город и уйти в открытую степь, где их уничтожат огнем, требовали усиления ударов. Требовали, чтобы сын, неопытный молодой лейтенант, кидался в атаки. Желая казаться сильным, внушая сыну веру в свое отцовское могущество, полковник старался, чтобы тот не угадал его слабость, не уловил его тайную муку.
– Почему ты считаешь, что через несколько дней станет легче? – Сын осторожно выспрашивал, видя в отце умудренного офицера штаба. Того, в чьих руках находится судьба операции, кто близок к командованию, в замыслы которого входят дневные и ночные атаки, многомерная, недоступная ему, лейтенанту, картина штурма и близкая, через все потери, победа. – Ты что-то знаешь, отец?
– Я ведь хитрый, – усмехнулся полковник, не желая прощаться с мимолетным видением чудного зимнего дня, ниспосланным ему среди горящих руин. – Помнишь, как я обводил тебя вокруг пальца? Как зубы тебе заговаривал? Ты спать не хотел, упрямился, а я зубы тебе заговаривал.
– Помню, – ответил сын, и его обветренные, искусанные губы вдруг сложились в детскую пухлую улыбку, от которой у полковника сладко дрогнуло сердце. – Уж ты умел мне зубы заговаривать.
– Мы их добьем на днях, сынок… Еще продержись… Вытащим из плена солдат…