Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день комендант Парижа фон Хольтиц подписал капитуляцию. В окнах домов выросли изготовленные на скорую руку тысячи знамен – французских, американских, английских. Немецкие пулеметчики, укрывшиеся в засадах, еще обстреливали с крыш жителей, но танки генерала Леклерка уже контролировали город. А 26 августа генерал де Голль возглавил торжественное шествие на Елисейских Полях посреди ликующего народа.
После Освобождения в Париж один за другим возвращались друзья. Вернулся Жан Давре, позже всех вернулся Жан Бассан: он был в составе 2-й бронетанковой дивизии и попал в плен к немцам. Что же до Клода Мориака, то можете представить, какова была радость нашей маленькой компании, когда мы узнали, что он стал личным секретарем генерала де Голля!
Наступил мир, но моя жизнь уже не была такой, как до войны. Во-первых, я развелся. Во-вторых, занялся журналистикой – совершенно новым для меня делом. Люси Фор перевела в Париж журнал «Неф», основанный ею в Алжире, и предложила мне временно вести в нем отдел театральной критики. Я согласился с благодарностью, но и с неуверенностью: я совсем не был подготовлен к такого рода обязанностям. На одном из собраний сотрудников редакции «Нефа» я познакомился с Морисом Дрюоном. Волны победы вынесли его на берег с идеей газеты. Он сразу же заразил меня своим энтузиазмом. Двадцать восемь лет, ясный взгляд, золотистые волосы, рот оратора, ненасытная жажда жизни, железная воля, острое чутье потребности момента – Морис Дрюон был рожден для того, чтобы ниспровергать любые препятствия. После десятиминутной беседы мне казалось, что я знаю его лет десять. Сбежав из блестящего салона, мы продолжали беседу на берегах Сены. Мы обсуждали программу будущего еженедельника: у него не было названия, не было необходимых для издания денежных фондов, но зато нам были известны два его вице-директора. Время от времени я робко выражал сомнение, что в обстановке ограничений и бедности нам не удастся добиться разрешения на издание, требующее изрядного количества бумаги. Морис Дрюон отметал мои опасения с саркастическим смехом. У него есть связи, говорил он, и, что гораздо важнее, смелость. Никакие административные преграды ему не страшны. Мы опрокинем все общепринятые нормы и дадим, наконец, Франции газету, которую она давно ждет. И в самом деле, все устроилось: откуда-то появилось несколько отважных вкладчиков, где-то в верхах было подписано разрешение, Жан-Жозе Андрие, бывший главный редактор «Марианны», согласился стать главным редактором нашей газеты, получившей подпрыгивающее название «Кавалькада», и мы занялись подготовкой первого номера. Морис Дрюон мыслил крупномасштабно. Он предлагал газету, состоящую из многих выпусков, вложенных один в другой. Первый из них был бы посвящен политике, второй – литературе и искусству, третий – спорту и т. д., по образцу многостраничных американских газет. Все вокруг него протестовали, напоминали о временах экономии, но его красноречие побеждало самые обоснованные возражения. Как и следовало ожидать, «Кавалькаде» выделили ничтожное количество бумаги, и тяжелые специализированные выпуски, которые уже видел в мечтах Морис Дрюон, сократились до нескольких листков. Он разочарованно взвешивал их на руке, и печаль омрачала его лицо. Наперекор своему скелетоподобному облику «Кавалькада» стойко сопротивлялась детским болезням, сопровождающим всякую новую газету, приобретала читателей и несколько месяцев подряд успешно развивалась в окружении встревоженных пайщиков и восторженных сотрудников. Морис Дрюон налетал на нас, подобно урагану. Во внеурочное время он стремительно врывался в редакцию, наводил ужас на секретарш, заваливал их работой, звонил то в Осло, то в Нью-Йорк, чего-то добивался, на что-то получал отказ, придумывал за день с десяток эффектных заголовков и с полсотни тем для статей, – словом, этот человек-оркестр изумлял и увлекал всю редакцию. В нашей газете он вел раздел внешней политики. Я взял на себя литературное руководство. По странному перераспределению ролей теперь в мои обязанности входило принимать начинающих, читать рукописи, одобрять или отвергать статьи и новеллы. Тяжелая, мучительная для меня ответственность. Но зато как радостно открыть новый, никому не известный талант. Словно вся свежесть мира ударяла вам в голову. Другая не менее достойная радость – убедить знаменитого и сдержанного собрата доверить вам неопубликованное произведение. Когда мне удалось уговорить задумчивого и молчаливого Марселя Эме написать для «Кавалькады» роман, я возвратился в редакцию вне себя от счастья, точно на долю одной из моих книг выпал неслыханный успех. Незаметно для меня еженедельник стал мне так же дорог, как мои собственные произведения. Совместная работа с Морисом Дрюоном и Жаном-Жозе Андрие была захватывающе увлекательна. Я приходил в редакцию и по вечерам: править статьи и составлять подписи под иллюстрациями. Я согласился даже вести раздел кинокритики. Между нами говоря, я абсолютно не разбирался в этом вопросе. Моя кинематографическая культура была на уровне самого среднего зрителя. Поэтому для оценки фильмов я выбрал не критерий технического мастерства, а то удовольствие, которое он мне доставит. Я старался быть как можно более объективным в похвалах и порицаниях, но каждый раз, когда мне случалось критиковать работу режиссера или актера, меня мучили угрызения совести при мысли о том огорчении, которое причинит им моя статья. Необходимость писать о фильме отчет гасила интерес к зрелищу, когда я находился в темном зале. Я не замедлил убедиться, что никогда не овладею ремеслом критика. Мое уважение к тем, кто из года в год с увлечением, твердостью и знанием дела занимается этим ремеслом, неизмеримо возросло.
Для ведения раздела театральной критики в «Кавалькаде» я пригласил Жан-Жака Готье, который был известен статьями в «Фигаро». К тому времени я написал пьесу «Живые», Раймон Руло ставил ее в театре Вьё-Коломбье. Первая статья Жан-Жака Готье для «Кавалькады» и была посвящена этому спектаклю. Он принес мне рукопись, и я с грустью констатировал, что это был мастерский и убийственный разнос. Без сомнения, Жан-Жаку Готье потребовалось немало мужества, чтобы так расправиться с литературным директором газеты, в которой он собирался выступить впервые. В сопроводительном письме он, впрочем, оставлял за мной право не публиковать статью, дабы не произвести дурного впечатления на читателей еженедельника. Вокруг раздавались голоса, склонявшие меня последовать этому совету. Но мое решение было принято с первой же минуты: важно, чтобы текст появился без всяких изменений и подтвердил независимость критики от дирекции газеты. Вот так и получилось, что самая свирепая статья о моей пьесе появилась на страницах моей собственной газеты. Мои отношения с Жан-Жаком Готье нисколько не пострадали. Напротив! Думаю, что тогда и родилось наше взаимное уважение.
– Критика «Живых» была справедливой?
– На пьесе сказалась моя неопытность, но, думаю, не до такой степени, чтобы забраковать ее целиком. Впрочем, кроме критических были и похвальные суждения. Пресса, как принято говорить, разделилась. Содержание пьесы очень простое. Действие происходит в Италии в эпоху Возрождения во время эпидемии чумы. Группа людей, бежав из Флоренции, собирается в замке одного богатого банкира. Чудотворная статуя святого Роха охраняет замок от чумы. За запертыми воротами замка эта обособленная группа ведет эгоистическую жизнь, утопая в роскоши и соблюдая условности, и не задумывается о смерти, опустошающей окрестности. Но банкир отказывается приютить кучку беженцев, приведенную монахом, и тот насылает на него страшное проклятие. Разражается ужасная буря, статуя святого Роха разлетается на куски, ворота распахиваются, и в замок врывается ветер, несущий чумную заразу. Внезапная угроза смерти вызывает панику среди гостей банкира, маски благопристойности спадают и каждый обнаруживает свою подлинную натуру: у края могилы начинается отвратительное состязание лицемеров. Однако опасность предотвращена, и гости банкира, позабыв самые бесстыдные из своих саморазоблачений, вновь скрываются за привычными масками. Тему пьесы подсказало мне поведение некоторых людей, укрывшихся за своими привилегиями от кошмаров войны. Так что содержание пьесы было злободневным, несмотря на нарядные костюмы актеров. На мой сегодняшний взгляд, главные недостатки «Живых» – статичность действия, излишняя цветистость слога и легкая угадываемость ситуаций. Как бы там ни было, Раймон Руло, прочитав пьесу, провозгласил меня гением. Ему виделось грандиозное зрелище в цветовой гамме Апокалипсиса и с непрерывно звучащей музыкой, достойной богов. Не без труда я уговорил его не делать из моей пьесы «говорящую» оперу. Своей властью он распределил роли: Мишель Альфа, Франсуаз Люгань, Поль Деманж, Жерар Ури, Габриэль Фонтан, Дани Робен, Жак Дюваль, Франсуа Ланье и он сам. Декорацию я представлял себе в виде зала в мрачном, надежно укрепленном замке, где персонажи действительно чувствовали бы себя в безопасности. Раймон Руло решил перенести действие на террасу замка, под открытое небо, и обыграть плывущие по небу облака. Я так верил в его талант, что позволил себя убедить. На репетициях меня завораживало превращение текста моей пьесы в сценическое Действо. Персонажи, всего лишь обозначенные придуманными мною именами, воплощались в людей из плоти и крови, а написанные на бумаге фразы – в живую человеческую речь. Опишет ли кто-нибудь восторг автора, который впервые видит, как оживают его герои, и слышит, как его слова произносят человеческие голоса? Если этот автор, как я, полностью полагается на «специалистов», он мало-помалу потеряет всякую критичность. Восхищенный свершавшейся на моих глазах материализацией моего вымысла, я до головокружения упивался счастьем – постановкой его на сцене. Я с одобрением принимал все предложения режиссера и по его просьбе выбрасывал или добавлял в текст реплики. Раймон Руло смеялся и называл меня «чемпионом поправок», и я был горд этим. Его требовательность к актерам доходила до жестокости. Он горячо и нетерпеливо растолковывал им, какой глубокий смысл вложен в каждого персонажа, заставлял до бесконечности повторять одни и те же сцены, грубил им, оскорблял их, умолял и извлекал из них, доводя до нервного срыва, все заложенные в них возможности. Раз десять Мишель Альфа отказывался от своей роли и вновь соглашался ее играть; ссоры актеров с режиссером кончались потоками слез, непритворными обмороками, радостными примирениями. Однако по мере того, как пьеса принимала сценическую форму, я все сильнее чувствовал, что она отделяется от меня. Знакомые, раз за разом повторяемые фразы убаюкивали, и я переставал ощущать их своими произведениями. Они принадлежали исполнителям, режиссеру, электрикам, машинистам сцены, они принадлежали будущим зрителям. На генеральной репетиции страх парализовал меня. Занавес поднялся, и открылась великолепная декорация, написанная Майо. Костюмы, сделанные по его рисункам, ослепляли роскошью. Музыка Жан-Жака Грюненвальда наполняла зал гармоническими звуками. В этом пышном обрамлении мой текст вдруг показался мне убогим. В конце первого акта разразилась буря, символизирующая гнев божий, – наверное, прекраснейшая из бурь, которые видел Париж за двадцать веков своего существования. Музыка Грюненвальда неистовствовала, гром гремел, косматые черные тучи неслись по нарисованному на холсте небу, ураган, производимый мотором марки «5 CV», рвал драпировки, свет гас, молнии прорезали мрак, и публика, пригвожденная к своим креслам, ждала, не разверзнется ли под ней земля. Занавес упал, раздался шквал аплодисментов, но я понимал, что эти аплодисменты предназначались не автору, а режиссеру. И, в самом деле, во втором акте зрители, войдя во вкус, ожидали увидеть катаклизм еще более шикарный. А я-то надеялся заинтересовать их не пертурбациями в атмосфере, а конфликтами характеров! Я не замедлил признаться себе, что землетрясение в начале спектакля увлекло их больше, чем изощренная психология персонажей. К финалу спектакля, когда гитарист, изображавший смерть, уносит на руках Дани Робен, облаченную в умопомрачительное белое платье, творение самого Рокаса, Раймон Руло подготовил дымовой эффект. Когда дым, заполнив сцену, пополз в зал, первые ряды кресел опустели: зрители, а среди них было немало известных критиков, кашляя, торопливо пробирались к выходу.