Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бетка, весь рассказ взиравшая на нее молитвенно, вновь поднесла увечный палец к губам и поцеловала его.
– Не хочу и думать о любви, – продолжила Вероника, подкладывая Бетке в кофе сахар. – Мне кажется, это в моем случае крайне важно. День, когда он явится, будет кошмарен, и если уж я возьмусь, то никогда не отпущу, до самого конца. Но взгляд мой не переменится. Понимаешь, Бетка? Для меня чувство любви – в одном взгляде, что стал бесчувствен благодаря такой великой уверенности, что раскаленное докрасна железо белеет! Понимаешь? Своего рода пылающий покой. А у тебя как, ангел? – спросила Вероника, вынуждая ее потеряться в глубинах своих глаз, чтоб вырвать всю возможную искренность.
– У меня, – ответила Бетка, сдаваясь с хрупкой улыбкой, просившей о жалости, – у меня это как постоянная зубная боль в сердце!.. не проходит.
Ну и дождь теперь шел снаружи!
Подали десерт, триумфально прибывший на убранной лентами серебряной колеснице, украшенный домиками с освещенными марципановыми окнами, восковыми розами и сахарными белочками.
Вероника, смеясь, воскликнула:
– Вот кое-что и для зубов, и от сердечной боли! – и тут же обратилась тираном. Бетка должна была попробовать всё – от сентиментального вкуса меланхолического шоколадного торта с венским воскресным убранством, озаренным лучами языческого солнца, до смирнских фиг, начиненных грецкими орехами, и печений, пьяных от рома, сквозь врасплохи тающих магометанских небес конфет с ликером и добираясь наконец до сладострастного и чуть тошнотворного удушья petit-four . И все это время, в точности как и продумала заранее, Вероника околдовывала подругу разнузданным галопом тысячи и одной ночи своих фантазий, какими она в конце концов сковала стосковавшийся по чудесам дух подруги. Все было словно в бредовой сказке с двумя феями – с ними.
Веронике пришла в голову мысль проецировать Бетке на зубы цветные кинокартины, все разные на каждый! Она собралась подарить ей платье, которое подсвечивается изнутри ртутными лучами, и от этого вся поверхность тела становится эрогенной. Она собиралась одолжить ей бальзам, при помощи которого можно было явиться к ужину с невидимой головой. Она покажет ей обсидиановые серьги, в которых заключены живые холерные микробы. Она знала, как вырезать любовный стих на безупречно белой поверхности нежного миндаля, прямо пока он формируется, а потом, если расколоть его и очистить от кожуры, проявится рукописная надпись! Знала, и как произвольно возбуждать сны с полетами и как наяву увидеть приближение мужчины в белой маске. Ошарашенная Бетка, стиснув зубы, пыталась не отставать от головокружительного полета образов и так же, как вблизи резких поворотов, зажмуривала глаза и, улыбаясь своему страху, открывала их вновь – сразу за этими опасными извивами.
Вероника, внезапно темнея лицом, сказала:
– Не надо было пить шампанского. У меня мигрень, и я болтаю как умалишенная!
Вероника высадила Бетку на набережной Ювелиров, быстро поцеловала и бросила:
– Я позвоню тебе завтра!
Бетка отправилась спать упоительно уставшая, в счастливом смятении, из которого всплыли единственный взгляд и единственная шевелюра – Вероники! Но проснулась она поздно и в пугающем томлении – и тут же ее одолел абсурдный страх: она больше не увидит подруги. Бетка сказала себе: «Как же она позвонит мне? Я не дала ей адреса». Это занимало ее сколько-то и оправдывало, ей думалось, ее звонок, но тотчас она помрачнела, убежденная, что мисс Эндрюз располагала и ее адресом, и телефонным номером. Ну и день предстоит! Она ждала месяцами, она писала, заставляла себя ходить по конторам, звонила и перезванивала безрезультатно, впустую. Но вчера все вдруг пришло в движение: ей нужно было появиться у мадемуазель Шанель пробоваться моделью, в половине пятого – в Бюро пропаганды на радиопробах, а потом заскочить в редакцию «Стрелы», что-то там напечатать, и так далее, и тому подобное! Но она решила никуда не уходить, пока Вероника не позвонит, ибо это могло произойти, как раз когда она отлучится.
Ближе к четырем Бетка сказала себе: «Подожду еще пятнадцать минут. Если не позвонит, наберу ее сама».
Но и к семи вечера ни одна так и не позвонила другой, и Бетка, вытянувшись на кровати, осознала, что встреча с Вероникой произошла в самый острый и бессчастный момент ее жизни. Не сказать, чтобы детство ее было счастливое, – скорее наоборот. Но сейчас, казалось, постоянные дожди горечи ее детства пропитали стены ее настоящей тюрьмы виноватости; как дорого, каким адом тоски и раскаяния должна она платить за каждую толику удовольствий, какие ее тело ухитрялось вырвать у ежедневности, мучимой заботами! Как юница, влюбленная в любовь, она боялась удовольствий, и вот теперь удовольствие подстрекало ее новыми, скорбными страхами обманутых надежд и разочарования. Не хватало ей смелости «начать заново» с одним и тем же человеком – столь чудовищными в ее памяти становились эти переживания. Единственная радость без стыда, какую она видела во всей своей жизни, как она сейчас понимала, состояла в этой встрече с Вероникой, а кроме нее, с тех пор, как научилась она пользоваться разумом, ей доставались лишь тревоги тела и пугающее стремление покончить со всем. Она помнила, как ощущала неотвратимую тягу к самоубийству. Ей тогда было восемь лет, и свое мученичество она переживала в маленькой деревне на русской границе. Все видения того времени имели желчный привкус наказания, и удовлетворительных поводов убедиться, что жизнь, какую ей приходилось терпеть с братьями, совсем не была счастливой, более чем хватало! Их мать безжалостно измывалась над ними – и словом, и делом: однажды она привязала старшего брата Бетки к решетке кровати и пригрозила выжечь ему глаза раскаленной плойкой. Но при этом их мать была умной и очень красивой женщиной с огненно-рыжими волосами. Она имела утонченные манеры, и всем, кому неведомы были ее домашние буйства, она, вероятно, представлялась созданьем, полным достоинств. Наблюдая ее среди друзей, мягкие изгибы ее бюста, вздымающегося над глубоким вырезом платья, ее веки, всегда полуопущенные, выказывающие кротость, никто на свете не заподозрил бы в ней бесчеловечную жестокость, ее постоянство, настойчивость и кропотливость, с какими она заставляла своих детей страдать. Она была коварна, имела железную волю и фанатически блюла чистоту, коя не отбивала у нее странный запах словно бы горелого кофе. Ее странный инстинкт позволял ей отыскивать уязвимейшие точки маленьких душ ее детей, и наловчилась она вонзать в них иглы своего произвола, пришпиливая детей к четырем стенам своей спальни, обклеенным обоями с кукурузой и маками, где она запирала их и применяла к ним свою деспотическую власть. Никогда им не позволялось поиграть на улице! О репьи у дороги, вечерняя звезда!
Иногда Бетку охватывала яростная ненависть к матери, и, что поразительно, от этого она принималась плакать и упиваться бесконечной нежностью к ней, ибо ничто не повергало ее в такую безутешность, как видеть мать жертвой своей химерической мести. Вопреки тому, что мать заставляла ее невероятно страдать, Бетка восхищалась тем, какой всесильной полновластностью та наделена. Да, ее мать превосходила всех других матерей, и в глубине своего несчастья Бетка преклонялась перед ней, как перед божеством. Она видела вокруг других детей, беспечных, прожорливых, безрассудных, потерянных в сладостном мирном бессознательном их жизней, но она им не завидовала – и не поменялась бы местами с ними! Ее молодость не позволяла ей понять материну несправедливость. Мать всегда оказывалась права, а они, дети, были чудовищами. Бетка признала это сама, ибо никакие заповеди не могли удержать ее от греховодства. Репьи у дороги, вечерняя звезда! И любой ее мельчайший позыв к удовольствию уже рождался чахлым, больным и угнетенным более сильным позывом – моления о прощении. Если мать наказывала ее, то, конечно, ради усмирения ее дурных инстинктов, ее врожденной извращенности – она и по сей день была в этом уверена! И даже в глубинах своих мук не ласкала ли себя, не использовала ли агонию чувств, чтобы вновь вцепиться в удовольствие?