Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За нашим бараком стояли еще пять бараков с зеками, а за ними, охватывая их полукольцом, пять или шесть десятков домишек вольных. В центре полукольца – почта, кафе, киноклубик и отделение милиции. Вот весь поселок Новостройный. Поодаль – труба котельной. Еще поодаль тянулся большой навес, где временно стояли их грузовые машины, – там застал меня однажды сильный летний дождь – грохочущий по жестяному навесу ливень.
Ночами я думал о Лере, а Лера – о Василии. Для упорядоченности (и некоторого упрощения) наших чувств можно считать, что среди ночи я мечтал прийти в комнату-кладовку Леры, Лера грезила, чтобы пойти к Василию, а Василий, как известно, сидел со своими дружками и тихо выпивал, вспоминая былые дни.
Я приходил к Лере лишь утром – я говорил с ней, стоя в самых дверях, так как войти в загроможденную тумбочками и прочим добром кладовку было невозможно. Сверху, с высоты двадцати умятых матрасов, она отвечала, что пришел рано и что нет, нет, она еще поспит, или же, напротив, – да, да, она как раз проснулась, сейчас она спустится, переоденется, и мы пойдем вместе побродить. «Жди меня на улице, Гена».
И затем мы часами ходили по пригорку у кустов шиповника.
Мне не на что было надеяться. Но, если Лера работала (каждый день уезжала на весовую), для меня наступали и вовсе невыносимые часы. Лера приезжала затемно, сразу засыпала, а с раннего утра уезжала на весовую вновь. И бывшие зеки, недокурив и вдруг поважнев, куда-то все торопились. Я слонялся по поселку. Был один. Тоска ела поедом. Я пробовал играть в домино с дежурящими милиционерами, но у них находились дела, – и опять я слонялся. Тогда я и оказался однажды под навесом для машин, где меня застал крупнокапельный барабанный дождь, перешедший в ливень. Ливень быстро иссяк.
Тогда же я разговорился впервые с неким Костиком.
Этот Костик зазывал меня на приключение. От него я услышал, что километрах в двухстах от нас есть барак с женщинами-зеками, с поселенками. Костик расписывал их, поблескивая глазами, говорил, что они средних лет, бедовые, что есть и молодые. Костик был балагур, лодырь и день за днем шлялся по поселку, где ему всего-то было отработать год. Он звал поехать к тем женщинам с ним вместе, вдвоем, мол, веселее, а я смущался – юношеское (и такое мучительное!) колебание, в котором взвешивалось, должен ли я быть верен Лере и любви к ней, если она уже живет с Василием. Костик настаивал, и в конце концов я согласился. Но не успел. Пока я боролся с собой, разговорчивого и сующего всюду свой нос Костика убили.
Пьяненький, он хвастал: «С конца месяца я запрятался у них, с двадцать шестого и до первого! представляешь – аж до первого!»
Он уговаривал ехать попутной грузовой до каких-то выселков, а там, мол, ходит рейсовый автобусик до перекрестка, а там час пешком – и вот тебе одному целый барак – ух, и бабочки! А что? – сядем и поедем, чего скучать, верно?..
Меня мигом бросало в волнение, в пот, и я убеждал себя, что Лера Лерой, но ведь жизнь надо узнавать, какой бы она ни была. И однажды я ответил Костику с важностью: «Ладно. Решено», – и даже усмехнулся, довольный. «Ну то-то!» – Он тоже повеселел. (Но и согласившийся, я все еще убеждал себя, что всякий опыт непрост, однако же нужен!) Костик был молод, едва ли старше меня. Мы с ним, нет-нет, и останавливались меж бараками обговорить наше дело, покурить.
А потом подъехала машина. Милиционер, сидевший ко мне спиной, встал, оставил домино на столе, подошел к открытому (только что открытому, с треском) борту и крикнул. Мужчины подошли разом, расспрашивали: «Как?.. где случилось? где его нашли?» Двое через открытый борт сняли с машины, положили, и я увидел убитого, ему проломили череп, кровь уже запеклась; несколько человек стояли вкруговую, никто больше не вскрикнул – говорили мало. Костик лежал с очень испуганным выражением лица. И взгляд был вполне ясный, словно бы остановившийся только-только и тоже испуганный, не мертвый. Я отвернулся и пошел по поселку, а потом как-то сам собой вышел на тот пригорок с кустами, ходил, ждал там Леру и Василия. Две крохотные машины на самой линии горизонта – одна и еще одна – тянули за собой серые хвосты пыли. Я слышал голос убитого: «С конца месяца, Гена, и аж до первого!..»
Он говорил: «Там, Гена, главное – не спешить. Попомни. Важно сосредоточиться. Надо прийти и обязательно попить у кого-то чаек, чифирек, если добрая, и вести себя там спокойно. Приглядеться, но особенно не выбирать, не злить… Лучше всего прийти, когда они на работе и когда их в бараке две-три», – и он сладко жмурил глаза.
Я говорил Лере:
– …Я так ясно вижу – вот Василий слезает с нар, запах всюду жуткий, зеки сбились в кучу, сгрудились. И крик: «Встать!» – и вот начинается шмон. Всех выстраивают. В кальсонах. Они стоят на ветру один за другим – ждут… Я только сейчас вдруг понял: у Василия потрясающее лицо: и страдальческое, и одновременно сильное, несломленное. Верно?
Лера (с ленцой):
– Настоящее усталое лицо. Он хлебнул жизни.
Я (восторженно):
– Да, да, он жизни хлебнул! Я порой думаю, что…
Лера (перебивая: ей не нравится, когда о Василии говорит кто-то, а не она):
– Что ты можешь думать, слюнявый студентик!
Я (растерянно):
– Но ты ведь не лучше.
– Заткнись!
Грубея, Лера менялась почти на глазах, все заметнее чувствуя себя женщиной, но еще более заметно изгоняя всяческую стеснительность, мягкость. Ей нравилось, когда о ней говорили – баба. Васькина баба. Ей нравилось, что она с ним живет открыто, не прячась. Следующий шаг – нравилось вразмах и враздрызг говорить о себе самой.
Она смеялась:
– А хочешь, расскажу о нашей с Васей любви.
Я молчал.
Она:
– Ах ты, мой юноша! А знаешь ли, как удивительно (и видя, что я густо краснею)… Ладно, ладно. Не буду!
Чувственность и без того была обострена, так как спал я от Леры через дощатую стену барака, довольно прочную, крепкую, а все же проницаемую для звуков. Первые ночи, когда Василий приходил к Лере, я совсем не мог спать. Я невольно прислушивался, и различить было нетрудно: однажды Василий простудился и гулко кашлял, в другой раз я хорошо расслышал его оправдания, а позже сердитый вскрик, возню и шум, когда Василий нечаянно упал с матрасов на репродукторы-тарелки. Но голос Леры я не слышал ни разу, даже когда их любовь набрала высоту и когда Василий уже оставался там ночью.
Я помню, как я вдруг понял, что он остался там на всю ночь – вероятно, и раньше он там оставался, но я вдруг осознал это впервые. Кровь прилила к щекам. Слух невольно обострился. Я пережил страшное сердцебиение и затем неожиданную долгую слабость.
Лера и тут проявляла свой становящийся сильным характер, молчание ее было словно бы подчеркнутым и тем более суровым, что иногда, хотя и нечасто, я слышал среди ночи тоненький взвизг Василия, не столько мужской, сколько детски-жалобный, расслабленный. Я слышал затем его голос, слышал, как хлопала среди ночи дверь, и хорошо слышал шаги по коридору спящего барака. Но было ясно – говорил Василий и хлопал дверью уходящий Василий, и шаги, удаляющиеся по коридору и гулкие, тоже были его, Василия, она же – ни звука.