Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В дверь позвонили в третий раз. Эмма не отпускала кнопку звонка несколько секунд, так что трезвон разнесся по всей квартире.
– Я же знаю, что ты там! – крикнула она.
Я неподвижно лежала под одеялом, отказываясь пошевельнуться.
– Я принесла завтрак! – сменила тактику Эмма.
Она возвысила голос к концу фразы и слово «завтрак» практически пропела. Сестра знала, что зашла с козырей, и не просто с козырей, а с козырного туза, и знала, что я тоже это знаю.
По будням моя обычная утренняя еда – это миска с хлопьями. Как правило, я выбирала овсяные хлопья, которые на вид и вкус напоминали переработанный картон, размоченный в густом жирном молоке, по консистенции больше похожем на сливки. Как ни забавно, на вкус оно было менее сладкое, нежели его обезжиренная альтернатива. Впервые я попробовала его несколькими годами ранее, сразу же после гибели моего мужа, когда полностью отказалась от сладкого, пытаясь стать как можно тоньше, уменьшиться в размерах до самого доступного человеческому существу минимума. Это было ошибкой. Потому что никакие, пусть даже самые пустяковые, решения, принятые вследствие огромной потери, не могут быть разумными. Поэтому другие компромиссы – бурый рис, брауни из свеклы, отказ от фруктовых соков – были очень скоро позабыты.
Но по выходным мне всегда хотелось чего-нибудь сладенького.
– Чувствуешь запах круассанов? – продолжала искушать меня Эмма. – Свеженькие, только что из булочной. Объедение!
Она умолкла, прислушиваясь к тому, что делается за моей дверью. Я представила, как она стоит на вытертом серо-бежевом ковролине, под ярко-желтой лампой и переминается с ноги на ногу, теряя терпение и злясь на то, что ее игнорируют.
– Давай уже, Джейн! – закричала она. – Я не могу стоять у тебя под дверью весь день!
Я медленно уселась и, свесив ноги с кровати, сунула их в тапочки. Я любила сестру – правда, любила! – но с пониманием чужих границ у нее всегда было туго. Она не видела ничего ненормального в том, чтобы без предупреждения заявиться с утра пораньше и ломиться в квартиру, барабаня в дверь и крича, чтобы я ее впустила. Потому что мы с ней всю жизнь были в одной лодке и вместе справлялись со всеми тяготами, невзгодами и повседневными мелочами.
Впрочем, это не совсем точно. Вернее было бы сказать, что я постоянно тянула на буксире ее лодку. Я была для Эммы жилеткой, в которую она плакалась. Я была ухом, которое выслушивало ее признания, плечом, на которое она опиралась, рукой, за которую она держалась. Она изливала на меня все свои горести, пока ей не становилось легче. А дальше я несла и нянчила ее страхи вместо нее.
Так было всегда. Я страдала от недостатка родительской любви, а она, наоборот, от избытка, и, возможно, я удивлю тебя, если скажу, что и то и другое одинаково невыносимо. Ей, задыхавшейся в роли любимицы, было отчаянно необходимо личное пространство. И я стала ее союзницей, ее надежной гаванью.
Она нуждалась во мне. Тогда я не догадывалась, что и сама в ней нуждаюсь.
– Давай там, шевели уже ногами, а? – закричала она снова. – Я что, по-твоему, сама должна все это есть?
До меня донесся ее смех. Чувство юмора у нее было весьма своеобразным. Оно не переставало шокировать меня даже теперь, когда я знала все ее мысли, ее шутки, ее травмы.
Я накинула халат, завязала пояс. Халат был темно-фиолетовый, заношенный, ворсинки на рукавах там, где на них было что-то пролито, слиплись. Раньше он принадлежал Джонатану и мне был слишком велик. Плечевые швы болтались где-то между плечом и локтем, а подол доходил мне почти до пят. Джонатан надевал его по выходным, когда вставал пораньше, чтобы приготовить нам настоящий завтрак.
Я распахнула входную дверь. На Эмме был толстый темно-синий джемпер и мешковатые джинсы, открывавшие лодыжки. Ее белые носки не отличались от тех, что мы носили в начальной школе: плотные, с широкими резинками и вывязанными шишечками по краю. Короткое каре, обрамляющее узкое личико, доходило до линии острого подбородка.
– О, не прошло и часа, – протянула Эмма вместо приветствия. – Господи, ну и видок у тебя.
Я обернулась и устремила взгляд на свое отражение в маленьком круглом зеркале, висящем на гвозде в коридоре. Смыть с лица макияж накануне вечером я не удосужилась, и теперь вокруг глаз у меня чернела размазанная тушь, а складки у рта словно кровоточили потеками помады.
Я пожала плечами:
– Зато вчера хорошо погуляли.
– Хорошо погуляли? – переспросила она. – Твоя лучшая подруга вышла замуж, и все, что ты можешь сказать, это «хорошо погуляли»? Больше ничего?
Она протянула мне коричневый бумажный пакет из булочной. Я заглянула внутрь: там оказались круассан и слойка с шоколадной начинкой.
– Это тебе, – сказала Эмма.
С этими словами она направилась прямиком к дивану и, забравшись на него с ногами, калачиком свернулась в подушках. Она явно чувствовала себя как дома. Я налила себе стакан апельсинового сока из холодильника.
– Погуляли здорово, – сказала я. – Просто очень здорово. Так лучше?
– Фу, так еще хуже, – простонала она. – Вечно ты так, все из тебя надо тянуть клещами. Расскажи мне что-нибудь интересненькое. Кто-нибудь с кем-нибудь поругался? Или, может, даже подрался? Кто переспал со свидетельницей?
– Никто не переспал со свидетельницей, – ответила я. – И никто ни с кем не подрался, насколько мне известно.
– Значит, Чарльз был паинькой, да? – спросила Эмма. – И даже не вел себя как полная скотина?
– Да нет, все прошло вполне терпимо, – отозвалась я. – Хотя под конец вечера все-таки был один момент.
Со всех сторон, кроме одной, к моей квартире примыкают соседние, и из-за этого у меня всегда слишком жарко. Поэтому каждый раз, когда ко мне приходят гости – что, по правде говоря, случается не слишком часто, – я наблюдаю за тем, как они постепенно раздеваются. Сначала они снимают куртки и свитеры, потом туфли и кардиганы, а под конец стягивают носки и остаются в одних майках.
Эмма не стала исключением. Но то, что я увидела в тот день, меня напугало.
Она через голову стянула джемпер. Плечи ее выглядели такими костлявыми, что на них будто бы вообще не было мяса. Ключицы выпирали, туго обтянутые бледной кожей, так что она казалась слишком тонкой, почти прозрачной. Руки напоминали птичьи крылышки, одна кожа да кости, ни капли жира.
Я ахнула от неожиданности, и Эмма вскинула на меня глаза, широко раскрытые и предостерегающие.
– Не надо, – произнесла она, верно истолковав озабоченную морщинку, прорезавшую мой лоб между бровями. – Мне неинтересно.
– Эм… – начала было я, но она пробуравила меня взглядом, и я поняла, что все разговоры бессмысленны.
Эмме было двенадцать, когда мы упустили первые тревожные звоночки в ее поведении. Я даже не помню, как все это начиналось. Я была занята повторением школьной программы, поглощена тем, что в дальнейшей жизни не имело значения, – квадратными уравнениями, формулами клеточного дыхания, бассейнами рек, – поэтому не сразу заметила пугающие изменения в самом важном.