Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В госпитале Леонтьев занял место единственного ординатора — прежнего тут же отослали в Феодосию, где раненых было больше. На долю Константина сразу же пришлось более ста больных! К тому же в скором времени обещали привезти еще столько же. Шли бои за Балаклаву на самых подступах к Севастополю, и госпитали не пустовали. Опыта у Леонтьева, конечно, не хватало — в университетской клинике ему приходилось вести не больше десятка больных разом, — потому не раз он бегал из госпиталя в свою комнатку, чтобы пролистать привезенный с собой учебник или справочник. «Я решительно первые дни не знал, кто чем болен»[76], — вспоминал он.
Каждое утро Константин совершал обход своих подопечных и «записывал билеты» — назначал лечение. И каждое же утро сталкивался с одной и той же проблемой: в госпитальной аптеке катастрофически не хватало лекарств, а те, что были, безбожно разбавлялись. «Дела довольно много, и вдобавок дела, как я все более и более убеждаюсь, бесплодного, потому что я теперь не верю почти ни одной пилюле, ни одному порошку, которые я выписываю из казенной аптеки; лечить и не верить лекарству, не видать от него помощи и не иметь средств это поправить, согласитесь, недеревянному человеку невесело»[77], — писал он матери. Любое назначение, которое и так давалось молодому человеку нелегко, приходилось корректировать с учетом этого фактора. Советоваться было не с кем — на весь госпиталь первые два-три месяца леонтьевской службы из врачей были только он и старший доктор, которого судьба раненых мало интересовала. «Главный доктор думал только об доходах своих и об отчетах, ведомостях»[78], — с горечью отмечал Леонтьев. Боясь нанести вред неверным назначением, в первое время он зачастую прописывал невинные средства или просто продолжал начатое до его приезда лечение.
Распорядок жизни в Еникале у Леонтьева установился строгий: подъем в шесть утра, потом — до часу-двух дня обход больных, когда приходилось не только осматривать раненых, но и помогать фельдшерам с перевязками, проверять выполнение назначенного лечения, корректировать свои записи «в билетах» с наличием лекарств в казенной аптеке. Он вскрывал нарывы, налагал крахмальные сотеновские повязки, принимал новых больных. Потом — обед. Столовался он вместе с другими офицерами у того же смотрителя, платя за это три рубля серебром в месяц. После обеда справлялся о спорных случаях в своих учебниках и делал второй, краткий, обход больных — именно так было положено по уставу медицинской службы, хотя правило это обычно докторами не соблюдалось.
Зачастую по вечерам, в то время, когда смотритель, аптекарь, пехотные и артиллерийские офицеры играли по соседству в карты, Леонтьев запирался в своей комнате и перечитывал медицинские учебники, конспекты, литографированные лекции московского хирурга Басова и петербургского профессора Экка. По ночам его часто будили для приема новых больных.
Жизнь была занята делом, а не размышлениями и рефлексиями! Именно этого хотел Леонтьев, уезжая из Москвы. Он понимал свое медицинское несовершенство и в письмах матери просил прислать ему брошюры и книги о лечении разных болезней — вместо подарка к Рождеству. Нередко он проводил вскрытия умерших больных в крепостной часовне, чтобы удостовериться в правильности поставленного диагноза. А спустя некоторое время у Леонтьева появился и товарищ, который помогал ему советами, — Василий Владимирович Лотин. Константин писал о нем матери: «…общество наше оживилось много с приезда одного ординатора, молодого человека лет 25, очень неглупого, знающего врачебное дело и веселого. С ним можно иногда не без удовольствия провести время; да и позаимствоваться от него можно многим; и я стараюсь по мере сил ловить случай узнавать что-нибудь новое»[79].
В декабре пришло время первой ампутации, которая потребовала от Леонтьева мужества. Одно дело проводить ампутацию ноги у трупа в университетском анатомическом театре под присмотром доброжелательного профессора Иноземцева, и совсем другое — видеть умоляющие глаза солдата, имя которого ты уже знаешь, и погружать скальпель в живую плоть…
Впрочем, представить всё это трудно, потому приведем описание очевидца — Льва Толстого, участника обороны Севастополя: «Теперь, ежели нервы ваши крепки, пройдите в дверь налево: в той комнате делают перевязки и операции. Вы увидите там докторов с окровавленными по локти руками и бледными угрюмыми физиономиями, занятых около койки, на которой, с открытыми глазами и говоря, как в бреду, бессмысленные, иногда простые и трогательные слова, лежит раненый под влиянием хлороформа. Доктора заняты отвратительным, но благодетельным делом ампутаций. Вы увидите, как острый кривой нож входит в белое здоровое тело; увидите, как с ужасным, раздирающим криком и проклятиями раненый вдруг приходит в чувство; увидите, как фельдшер бросит в угол отрезанную руку; увидите, как на носилках лежит, в той же комнате, другой раненый и, глядя на операцию товарища, корчится и стонет не столько от физической боли, сколько от моральных страданий ожидания, — увидите ужасные, потрясающие душу зрелища; увидите войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами, а увидите войну в настоящем ее выражении — в крови, в страданиях, в смерти…»[80]
В первую зиму своей службы Леонтьев сделал семь ампутаций. Трое раненых после операции умерли, четверо вернулись домой увечными, но здоровыми. Статистика ужасающая для современного читателя, но вполне положительная для того времени, учитывая условия еникальского госпиталя и отсутствие многих уже привычных для нас медикаментов, которых тогда не было, прежде всего — антибиотиков. Заражение крови после операции было обычным делом.
Сам Леонтьев благодаря климату пошел на поправку, о чем не раз сообщал в письмах матери. Позже он вспоминал, как гляделся в зеркало и видел, «до чего эта простая, грубая и деятельная жизнь даже телесно переродила меня; здесь я стал свеж, румян и даже помолодел в лице до того, что мне давали все не больше 20-ти, а иные даже не больше 19 лет… И я был от этого в восторге и начинал почти любить даже и взяточников, сослуживцев моих, которые ничего „тонкого“ и „возвышенного“ не знают и знать не хотят!.. На радостях я находил в них много „человеческого“ и ничуть не враждовал с ними… Я трудился, я нуждался, я уставал телом, но блаженно отдыхал в этой глуши и сердцем, и умом» [81]. Нравились ему крымская полудикая природа, греческие и татарские деревушки, нависающие над морем горы, редкие прогулки по зимней керченской набережной (часто ездить в город не получалось: не было ни времени свободного, ни денег). Леонтьев мечтал скопить денег и купить себе лошадь для прогулок по степи.