Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одолевали подозрения, как же без них. Догадки, что и замуж-то Миша звал не всерьез, не рискуя свободой, уповая на несговорчивость невесты. Обычный хитрый ход. Впрочем, и Инга хороша, невеста из нее неважнецкая, самая что ни на есть некондиция, слишком много прочерков в анкете: разносолами не потчует, с детьми туго, другой город не предлагать. К такой прихотливой резьбе пару не подберешь…
– Но ты же сама говорила, что карьера тебе даром не нужна, – простодушно вспыхивал Мишенька. – А теперь за театр держишься мертвой хваткой. Ну и оставайся тут куковать, в этой клоаке туберкулезной, еще лет десять у тебя есть, а потом спишут за ненадобностью, будешь юной пенсионеркой с ранним полиартритом, пуанты свои откинешь в казенном доме, ведь у тебя родни никакой…
Они пикировались – Инга привязывалась еще крепче. Самолюбие словно было срублено уже когда-то на корню, в памяти – не разума, сердца – закрепилось, что метят по больному именно родные люди, что пусть их… и любима та старая рана, чьи муки – уже и благодать. И что с того, что не знает Миша, с кем говорит, с кем ест и спит; балет – обособленное актерство, кто в его мире не варится, у тех на слуху лишь глыбы и легенды. Пусть Инга – пешка и никакая не легенда и всего лишь надеется, что Миша побузит, уедет ненадолго, потом приедет, как-то утрясется все, уконтрапупится без решительных шагов, горящих мостов, бегств, переездов. Что смогут они с ним застрять в компромиссном «между»…
Если уж по совести, Инге на руку пунктирная идиллия, а не семейная константа. Иной раз сил слово вымолвить не остается, и даже когда спектаклей кот наплакал; безрыбье даже еще хуже, ибо неумолимый эгрегор все равно высасывает, что ему положено, а праведного удовольствия от трудов – нуль! Как жить вместе, если скользишь мимо объятий прямехонько на диван, который продавленной тушкой своей медленно принимает больную усталость. Постепенно Миша все понял как будто и про женитьбу умолк. Подозрительно умолк, это исподволь огорчило. И Инга принялась поднывать. Впервые загромоздила телефонные счета своими истерическими переговорами, соседи только дивились. Миша тоже поднял бровь и вот, собственно, подарил телевизор, правда заметив, что «уважаемая» сама не знает, чего хочет. «Как же я его буду перевозить, если придется?» – такова была первая абсурдная мысль, посетившая неблагодарную. Вторая мысль: телевизор – прощальный подарок. Но телевизор оказался ни при чем. Прощальным был ужин несколько месяцев спустя. А потом Миша сел. Дурной вестью неохотно огорошил его друг ситный, телефон которого Миша «на всякий случай» нацарапал на обоях. «Если я не отвечаю вечером, то, скорее всего, у него». Инга тогда замахала руками:
– Не буду никому звонить, не хватало еще, я ведь не супруга со скалкой, выковыривающая муженька из осиного гнезда собутыльников.
Но карандашные цифры остались, и их-то в торопливой тревоге Инга наверчивала, пока, наконец, не ответили, не дали обухом по аккуратной балетной головенке. Инга заметалась. «Куда, почему, дайте адрес…» Друг не торопился со сведениями, просил перезвонить позже, когда их уточнит. Попозже угрюмый друг пропал. Оборвались все ниточки. Самопознание Инги продвинулось на шажок: впервые привычный для нее тихий шок подал голос. Она вспомнила, что у Миши есть бывшая жена и уж она-то будто бы не подкачает, только вот вопрос: как ее найти в городке неизвестной удаленной области… Миша, кажется, говорил, что Париж отсюда ближе… С истерическими и сакраментальными вопросами Инга обратилась к соседу, седому флейтисту с битловской челкой, от которого исходил несомненный дух свободомыслия и здравой логики. Помочь мог только такой экземпляр; и так как от его аллергичной красноносой жены не исходил подобный дух, Инга, коварно дождавшись ее отлучки, укромно изложила суть своего гиблого предприятия. Флейтист достойно воспринял факты и сопутствующий мандраж, недаром он был старшим по квартире, – иногда эти таинственные и нелепые звания себя оправдывают!
Директивы музыканта были четкими и простыми: ждать, возможно, лучше забыть (что, если он просто сбежал, уж прости?), не мельтешить, все само выплывет. Попавший в тюрьму, если только он жив там до сих пор и не замучен сокамерниками, извернется и не только тебе, черту лысому весточку пришлет. Инга кивала, но мнительность ее зацепилась, разумеется, за самое уязвляющее предположение, и Инга затараторила оправдания:
– Думаете, он врет? Зачем? Он мог просто сказать, что мы расстаемся, я его не держала, я ему не жена…
Сколько она вслух и про себя, как щитом, прикрывалась этим «не жена», и до сих пор не могла разобрать, чего больше в этом отрицании: горечи или облегчения. В руках опять одно перышко осталось, да и то не волшебное, а самое обыкновенное, бессмысленное, подушечное… Флейтист терпеливо топтался, озадачившись тем, как лучше унять Ингино отчаяние, но ничего лучшего не нашел, кроме как задать два нескромных вопроса: «Сколько вы были знакомы?» и «А не пропало ли чего в доме?». Инга не обиделась, она простила неловкость, с которой соседушка проявил отеческую заботу о ее интересах. Усмехнулась:
– Пропало? Нет, только приумножилось, вот, смотрите…
Бывалый музыкант стушевался, увидя телевизор. Для уверенности пощелкал кнопкой, плотоядно погладил полированные бока, словно желая удостовериться в пользе воровских даров.
– Жалко мужика! – подытожил флейтист. – А ты, Инга, приходи к нам вечером, мы тебя с приличными людьми познакомим.
Мишенька – молчок… Инга, засыпая, мусолила в памяти окологодовалый романчик, разглаживала трогательные картинки, как смятые листочки, не понимая, что могло так резко и без комментариев оборвать легкие узы. «Пенелопствовала», ждала. Не вытерпела, позвонила однажды Мишиному другу. Там заклокотало неизвестное контральто. Инга, усилием пресекая робость в голосе, объяснила как есть. Ищу Мишу, и баста! Контральто участливо выложило, что в тюрьму Миша не садился, пронесло, выкрутился, из города уехал, он теперь в… Название города шибануло в поддых, ладошки стало покалывать, как при электрофорезе, извечной процедуре детства. Инга взмокла. Так Миша здесь! В ненавистном ему городе. У соседей включили песню про Александра Герцевича. Сердце академического флейтиста грел мандельштамовский еврейский музыкант. А может, у них просто вечеринка с «приличными людьми»?
Не плакать, только не плакать. Господи, понять бы смысл, интригу, встретить бы его случайно и только спросить! Должны же еще остаться в мире случайности, не устали еще высшие силы от фатализма?.. Впрочем, подспудно всегда чувствуешь грань, за которой начинаются недоступные тебе повороты сюжета. Да и с иными экземплярами рода человечьего скорее столкнешься, живи они на Ямайке, нежели за два квартала.
Теперь у флейтиста завыло «Ленинград, Ленинград, я еще не хочу умирать…». Видать, сосед пьян, иначе не допустил бы глумления над классикой; «Герцевичу» он еще симпатизировал, но вот этот «Ленинград» обзывал кабацким шансоном. В общем, никто не хотел умирать. И телефонов номера были в сохранности. На ум пришли Мишины суждения про смерть. Про «Умирающего лебедя». Вот от чего это у Сен-Санса Лебедь умирает? От болезни, от пули или от старости? И если от старости, то нужно изобразить именно старую птицу, ты, дескать, понимаешь?! Инга деликатно намекнула, что со свиным рылом в калашный ряд лучше не лезть, что еще за изыскания в лебедином анамнезе! А потом, как водится, устыдилась, благодарила своего потерянного Одиссея за догадку. Лебедь, подаривший ей склоненную голову британской королевы, умирал именно старым и мудрым, конечно. Прощался с землей и водой без надлома, страсти и жалости, просто время пришло лететь на бесплотных крыльях в другое небо, где все простится и все прощены.