Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, ты еще не осознаешь, насколько новой была эта мысль не только по отношению к миру древних греков, но и по отношению к миру иудеев. Именно потому, что христианство отводит огромную важность совести, духу, а не букве, оно не будет предписывать практически никаких норм для повседневной жизни.
Различные лишенные смысла ритуалы вроде «по пятницам — рыба» — это поздние изобретения, зачастую относящиеся к XIX веку и никак не укорененные в Евангелии. Ты можешь читать и перечитывать Евангелие, но ты не найдешь в нем ничего или почти ничего о том, что нужно или не нужно есть, о том, как должно заключать брак, о ритуалах, которым необходимо следовать, чтобы все время доказывать самому себе и другим, что ты являешься добропорядочным верующим и т. д. Жизнь ортодоксальных иудеев и мусульман наполнена различными внешними императивами, обязанностями, связанными с жизнью в обществе. Христианство же довольствуется тем, что отсылает верующих к самим себе, чтобы они сами понимали, что хорошо, а что — плохо, то есть к духу Христа и его посланию, а не к букве законов, которым нужно слепо следовать.
Эта позиция также значительно поспособствует переходу к демократии, возникновению светских, нерелигиозных обществ: поскольку мораль, по сути, становится делом совести, она гораздо меньше конфликтует с внешними условностями. Неважно, молишься ли ты один или сто раз в день, неважно, разрешено или запрещено есть тот или иной продукт: все или почти все законы приемлемы, начиная с того момента, когда они не касаются глубин, духа христианского послания, не имеющего ничего общего ни с тем, что мы едим или носим, ни с теми обычаями и обрядами, которые мы соблюдаем.
Третье фундаментальное новшество: возникновение идеи человечества. Разумеется, эта идея была чужда и древним грекам, и иным цивилизациям той эпохи. Все понимали, что существовал «род человеческий», отличающийся от других живых видов. Стоики, например, считали, что все люди принадлежат к одному сообществу. В этом смысле, если использовать более поздний термин, они были «космополитами».
Но с возникновением христианства идея человечества получает новое развитие. Эта идея, основанная на равном достоинстве всех людей, приобретает этический подтекст, которого раньше у нее не было. И на то, как мы только что видели, была серьезная причина: как только свобода воли ложится в основу моральных поступков, как только добродетель начинает корениться не в неравно распределенных природных талантах, а в их использовании, в свободе, по которой все мы друг перед другом равны, становится само собой разумеющимся, что все люди не лучше и не хуже друг друга. По крайней мере с моральной точки зрения, потому что — и это совершенно очевидно — природные дарования, как всегда, распределяются неравно. Но в плане этическом это уже не имеет никакого значения.
Таким образом, теперь становится ясно, что человечество не может делиться, согласно природной и аристократической иерархии существ, на лучших и не столь хороших, на сверходаренных и не столь одаренных, на хозяев и их рабов. Вот почему, согласно христианству, следует говорить, что все мы «братья», что все мы равны как создания Бога и у всех нас равные возможности свободного выбора направленности наших поступков.
Богат человек или беден, умен или нищ духом, благородного он происхождения или нет, талантлив он или не очень — все это больше не имеет никакого значения. Идея равного достоинства всех людей делает человечество этическим понятием первостепенной важности. И вместе с тем греческое понятие «варвара» — синоним слова «чужак» — постепенно уступает место убеждению, что человечество ЕДИНО. На философском жаргоне, который в данном случае вполне уместен, можно сказать, что христианство стало первой универсалистской моралью.
Впрочем, вопрос о спасении не может быть урегулирован вопросом о морали. Это разные вещи. Но именно в вопросе спасения, причем даже более явно, чем в сфере этики, христианство вводит неслыханное новшество, наносящее философии смертельный удар. Нужно сказать, что с исходным вопросом — с вопросом, грубо говоря, о том, как человеку победить свои связанные со смертью тревоги, — христианство справилось совершенно потрясающим образом. Если стоики представляли нам смерть как переход от личного состояния к безличному, переход от статуса сознательного индивидуума к статусу бессознательного космического фрагмента, то христианская идея спасения наконец-то обещает нам практически личное бессмертие.
Можно ли перед этим устоять? Тем более что это обещание, как ты увидишь, хорошо продумано и основывается не на пустом месте. Оно является частью интеллектуального механизма потрясающей глубины, частью концепции любви и воскрешения плоти. И это заслуживает нашего пристального внимания. Без нее было бы трудно понять, почему христианство снискало такой колоссальный успех, не проходящий и сегодня.
Центральное место христианского учения о спасении напрямую связано с тем теоретическим переворотом, который заключался в переходе от космической к личной концепции логоса, то есть божественного. Из этого напрямую вытекают и три ее наиболее характерных аспекта. Когда я представлю тебе первый из них, ты сразу поймешь, насколько были сильны аргументы христианского учения о спасении и почему оно одержало верх над учением стоиков.
Первый аспект: если логос, божественное начало, воплотился в человеке, в личности Христа, значит, провидение изменило свой смысл. Оно перестает быть анонимной и слепой судьбой, как это было у стоиков, и становится личной и благосклонной заботой, сравнимой с заботой отца о своих детях. Таким образом, спасение, на которое мы можем рассчитывать, коль скоро мы теперь равняемся не на космический порядок, а на заповеди этой божественной личности, тоже будет личным. Христианство обещает нам именно личное бессмертие, а не что-то вроде анонимной и космической вечности, в которой мы являемся всего лишь небольшим бессознательным фрагментом некоей всеобъемлющей и превосходящей нас целостности.
Этот переломный момент очень хорошо описывается уже во второй половине II века нашей эры (в 160 году, если быть точным) в книге первого Отца Церкви, Иустина Философа. Речь в ней идет о разговоре с раввином — вероятно, того звали Трифоном, — с которым Иустин познакомился в Эфесе. В книге Иустина ошеломляет то, что для той эпохи она написана очень личным языком: Иустин, безусловно, прекрасно знает греческую философию и старается соотнести христианское учение о спасении с великими произведениями Платона, Аристотеля и стоиков. Но особенно удивителен его рассказ о том, как он, если так можно выразиться, «протестировал для нас» различные языческие (сегодня бы сказали «светские», нерелигиозные) учения о спасении, а также его объяснения по поводу того, почему он был сначала стоиком, затем последователем Аристотеля, пифагорейцем, затем ревностным платоником и, наконец, стал христианином.
Его свидетельство чрезвычайно важно, если мы хотим разобраться, каким виделось христианское учение о спасении человеку того времени по отношению к учению о спасении, выработанному философией. Вот почему будет полезно сказать несколько слов о том, кто такой был Иустин и в каком историческом контексте он создал этот диалог.