Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Родольфу она подарила еще три месяца блаженства каждодневного общения. Руфь мало говорила с ним, зато они вместе пили тягучую янтарную малагу, и порой ему было позволено, накинув плед, смотреть, как она забывается коротким сном, или провести гребнем по ее волосам, в которых до сих пор трещали искры, или даже приникнуть губами к ее по-прежнему точеной ноге. И шестидесятилетний Бернье со сладостным стыдом чувствовал, как день ото дня его изнуряет желание, слишком циничное в ситуации, в которой он находился.
Но вот наступил декабрь, и вершины Кре-де-ля-Нейжа по ту сторону границы стали все чаще скрываться в зимних ватных туманах. И однажды утром Руфь поняла, что без наркотика она не может прожить уже и половины дня… Ей стало ясно, что срок пришел. Страха не было, как не было и жалости к оставляемым. Она владела всем – и потому ничего на этой земле ей было не нужно, а страх перед небытием Руфь изжила уже дважды: первый раз участвуя в страшных экспериментах по изучению психологии фашизма, опускаясь в немыслимые не прошедшему ад концлагерей человеку бездны отчаяния и смерти, и второй раз – когда ушел ее сын. Единственное, в чем она колебалась, был выбор орудия смерти – цианат или сильная доза снотворного. И она остановилась на последнем – не потому, что это было бы безболезненней, но потому, что она хорошо знала, как в последний миг обезображивает лицо гримаса боли и ужаса при приеме цианатов, а она хотела уйти такой же прекрасной и недосягаемой, как жила. «Что ж, по крайней мере в последние десять минут я смогу еще и насладиться любыми своими фантазиями», – усмехнулась Руфь и позвонила Бернье, никогда не приходившему без предварительного звонка, с одним-единственным словом: «Пора».
И тот, знавший вот уже третий месяц, что этот миг неизбежно наступит, все же заплакал как ребенок и долго смотрел сквозь голые ветви акаций на стрельчатые церковные своды над подножием приземистой башни и на синие, несмотря ни на что, воды озера в просвете между стенами – смотрел так, будто это он уходит сегодня и ему никогда не дано будет увидеть их снова.
Перед высокими дверями он некоторое время пытался унять дрожь в руках и ногах, но против его ожиданий Руфь встретила его победной улыбкой:
– Ах, милый, я даже рада, что мальчик на гастролях. Вся эта суета, связанная с уже бесчувственным телом, отдает чем-то противоестественным. Он увидит лишь суровый испанский крест, а все, что необходимо, я ему написала.
Этим утром Руфь действительно написала несколько писем, в том числе и Стиву, не прося ни приехать, ни помнить, а только благодаря его за то единственное светлое чувство, почти свободное от оков плоти, которое дал ей именно он. Написала она и Губерту, тоже не упрекая и не сожалея, говоря «спасибо» за сына. Были и деловые письма с просьбами или распоряжениями кое-кого обеспечить… А также содержать в порядке могилы Мэтью и Йованки. Милошу же она написала как можно проще, раскрывая причины своего участия в его судьбе, и в двух словах – тайну рождения Джанет. «…Ты обязан взять ее, как вступают во владение жалованной землей, хотя бы для того, чтобы отдать долг ее матери, раскрывшей тебе тот мир, который не иссякает никогда. И это моя предсмертная воля».
Но земные дела еще не были завершены. Доставляя Родольфу последнюю радость, Руфь попросила его остричь ее тяжелые серебряные волосы.
– В гробу красоваться не перед кем, а ты можешь взять их себе. Не бери колец, милый, они слишком ко многому обяжут, раздай кому хочешь. – И она непринужденным жестом повела рукой, отчего с исхудавших от болезни пальцев кольца посыпались веселым искрящимся градом, со стуком падая на пол и огоньками разбегаясь по комнате.
И с тихим шорохом вслед за ними упали волосы. Но Бернье предстояло еще одно испытание.
– А теперь переодень меня. – Руфь давно продумала свой погребальный наряд: темно-лиловое гладкое платье с глухим воротом до подбородка и рукавами по вторые фаланги пальцев.
– Я не могу… Не проси об этом, – глухо ответил он.
– Я приказываю. – Руфь подняла его голову непривычно голой без колец рукой и тряхнула длинной челкой на вдруг помолодевшем лице. – Неужели ты боишься увидеть мое тело уже не столь совершенным?
Бернье вспыхнул:
– Я боюсь, что не справлюсь с собой.
И тут на самом дне огромных глаз Руфи пробежали зеленоватые волны… Произнеся какое-то ужасное испанское ругательство, она прищелкнула сухими пальцами, как кастаньетами:
– Не справляйся.
…А через полчаса неожиданно зазвонил телефон – это Милош проездом оказался на один день в Женеве. Руфь улыбнулась и прикрыла рукой глаза.
– Что ж, придется мне еще раз затруднить тебя. Если уж так вышло, пусть малыш запомнит меня радостной. – И, отложив приготовленный наряд, она накинула тяжелый бархатный халат, влажно играющий светом и тенями морской волны, оживляя затканных на груди золотых львов-рампанов.[10]– Ты можешь остаться, – милостиво разрешила она Бернье, понимая, что прощаться два раза для человека в таком возрасте немыслимо.
И, опустив коротко остриженную голову на руку, Руфь молча ждала своего мальчика.
* * *
А Милош прожил эту осень во все сгущающемся безумии своей навеки потерянной любви к Джанет, в становившемся все более отчаянным и потому холодном разврате, в высасывающей его душу болезни Руфи. Из регулярных писем отца он знал о несчастье с Жаклин, но одно только сознание того, что там, с ними, сейчас находится Джанет, совершенно затмевало для него все остальное. Единственное, что могло ему помочь, был танец, и Милош небезуспешно пытался выразить в сжатых, экспрессивных сюитах свою тоску и боль, которые уже второй год стали его настоящей жизнью.
И сегодня, перебираясь из Гренобля в Ингольдштадт, он, леденея от возможности услышать об уже случившемся, набрал номер Руфи. Ее низкий, звучавший непривычно нежно голос, ее горловой смех на время сняли с его души хотя бы часть носимого груза, и через полчаса юноша был на Рю-де-Философ с ворохом водяных лилий, стоивших ужасно дорого даже для дорогой Женевы и столь любимых Руфью за их томную и одновременно свежую влажность.
Глаза Милоша сияли не то радостью, не то слезами, когда он с порога бросился к Руфи и уронил цветы на бирюзовый халат.
– Ты остриглась!? – Милош уткнулся ей в руки. – И без колец!? Что случилось, Руфь?
– Случилось то, мой мальчик, что сегодня наша последняя встреча. Я хотела все рассказать тебе в письме, но теперь… – Она взяла со столика узкий конверт, от которого шел слабый запах выбранных ею раз и навсегда духов «Безан». – Порви прямо сейчас. – Милош повиновался. – А теперь сядь сюда, ко мне. – Улыбаясь, Руфь смотрела, как юноша, скосив крупный олений глаз на откровенно и бесстыдно смятое белье, исполнил и эту просьбу. «Как удивительно сочетается в нем развращенность и стыдливость!» – подумала она, получая от этой мысли едва ли не наслаждение. – Твою руку. И не убирай ее, пока я не закончу. Не забывай, что сегодня я уйду, а потому прости мне мою прямоту. Ты сейчас сидишь здесь не только потому, что являешь собой идеальный тип мужчины, одаренного талантом искусства, красоты и сказочной потенции, но в первую очередь потому, что Стивен Шерфорд был моим любимым любовником. – Краем глаза Руфь заметила, как вздрогнула и застыла в еще большей неподвижности фигура сидевшего в кресле у дальнего окна Родольфа Бернье. – Жаль, что он не дошел со мной до конца. Это не осуждение, только сожаление. Но, может быть, иначе он и не был бы тем самым солнечным существом, которое давало мне роздых в сладком, но каторжном труде Афродиты Пандемос.[11]Выше голову, Милош, ты можешь гордиться своим отцом, несмотря на то что в свое время он совершил глупость и женился из самых высших соображений на девице, которая так неудачно понесла от моего сына незадолго до его смерти. Держись, мой хороший, – Руфь неожиданно для своих ослабевших рук до боли сжала пальцы юноши. – И девицу эту звали Патрицией Фоулбарт.