Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, — процедил я заговорщицки сквозь зубы, — это бутафория, сейчас посидим, понюхаем, нас поснимают — и обратно в роту…
Михальков был из глухой деревни. Он был мрачен и сдержан, никогда не смеялся, а только так иногда мог проворчать или ухмыльнуться, и всё. А тут даже и того не изобразил…
На длинных столах для десяти человек в широких вазах на ножках, блюдах и салатницах стояло всё, что только было угодно душе любого советского гражданина: мандарины, яблоки, груши и виноград; нарезка осетрины и горбуши холодного копчения; финский сервелат «Салями»; говяжий язык, порезанный тонкими дольками; салат оливье и винегрет… Отдельно в глубокой тарелке невзрачно расположилась икра кабачковая. Слава Богу, не отважились выставлять икру осетровых! И никаких тебе котелков с половниками на столах… Всё в тарелках и иной благородной посуде…
Михальков ткнул вилкой (вилок тоже раньше не давали) в красную рыбу, зацепил, положил в рот, и поморщившись заявил, как отрезал: «Мне это не нравится». Но проглотил.
Вели себя и ели не просто достойно, а даже как‑то аристократически вяло. Половина холодной закуски осталась на столах. Через пятнадцать минут явились официанты, которых, как и колбасы «салями», отродясь в этом зале не бывало. Они забрали остатки недоеденных холодных блюд и быстро разнесли каждому отдельно куриный суп в глиняных коричневых горшочках. В каждом горшочке в бульоне плавала либо грудка, либо ножка, либо бёдрышко… И ни единого крылышка, шейки или головы с гребешком и клювом. Надо же! Вот это всем понравилось!
Затем ещё одна смена тарелок, и вынесли горячее. Горячее было с гарниром из картофельного пюре на выбор: жареное мясо, рыба или та самая, теперь такая несчастная в сравнении с остальным, котлетка. Ну и в финале, думаете, принесли чай с калорийной булочкой? Конечно, нет! Принесли черный кофе в больших кофейниках и отдельно сливки в фарфоровых молочниках. А вместо калорийной булочки с изюмом притащили пирожные нескольких сортов.
Михальков почти ничего не ел. А когда вынесли три горячих блюда на выбор он начал смотреть в пространство и только злобно пробурчал: «Они, что — издеваются?!»
Репортёры — журналисты к началу кофейной церемонии угомонились. Они были приглашены за отдельный стол вместе со старшим офицерским составом. Впервые за полтора года я видел, как офицеры ели то же самое, что и солдаты.
Обед продолжался не пятнадцать минут как всегда, а час или более того.
И вот тогда через все эти «потемкинские деревни», с гоголевским «Ревизором» мне и привиделся близкий развал нашего родного государства.
Ещё когда‑-нибудь расскажу, как мы перед приездом главкома масляной краской пожухлую жёлтую травку превращали в зелёную…
В 1993 году ельцинская конституция вернула обратно в декабрь ту нашу отобранную когда‑то котлету. И всё бы хорошо… Но, к сожалению, это, наверно, и есть самая большая справедливость, которая случилась в нашем уже новом демократическом обществе. А в остальном — сами видите… Но будем надеяться… Надеяться до конца.
Статью же тогда вроде бы напечатали, правда, сам я её не видал и не читал, но говорили, что на одном из фото был Михальков с кислой уставшей физиономией и куском рыбы на вилке. На его лице явственно читалось: «Каждый день всё красная рыба да красная рыба… Не могу я её проклятую есть! Надоело!»
Коленки
Через три месяца после её смерти я тебе сказал:
— Не могу к маме приходить в пустую квартиру: «Мутит меня там».
А ты:
— Это понятно, — тебе всегда всё понятно, — в доме как прежде, а мамы нет.
Я тогда будто бы согласился. Наверное, и так, как ты рассудила, — тоже верно. Но причина всё же не в том, ведь тоска накатывала не только у неё дома.
Вот и лето прошло, и уж скоро год… А всё не легче.
И тут, наверное, понял я, в чём дело…
Раньше, когда об этом читал, видел в кино или на кладбище наблюдал стоящих на коленях перед могилой, то полагал, что они тут молятся или просто вот так принято. Вокруг меня давно в покойников преобразовались многие: и родственники, и друзья, и знакомые, — но самому вставать на коленки возле могилок в голову как‑то не приходило. А тут стал я ловить себя на мысли, что весь год у мамы прощения прошу. И тяжело оттого, что никак его не выпрошу. И ведь так оно и есть — вот отчего мне худо‑то! Не потому, что её нет, а всё остальное, как прежде, а от непрощения себя самого. И волна иной раз накатит, когда всплывает в памяти, как злобно мог высказаться, или оговорить, а то и просто накричать и смутить её за то, что не понимает нечто такое ясное и очевидное для меня.
Ох, и неприятно всё это! И очень стыдно… И где‑то, то ли в желудке, то ли в груди, камень образовался… Давит — собака!
И вспомнил я спустя время твоё разъяснение, с которым тогда вроде и согласился, а сейчас решил, что — нет — не в том дело, а надобно мне свою вину как‑то искупить или хоть что‑то попытаться поправить. Камень с души надо снимать…
Ну вот и пошёл я на прошлой неделе опять на кладбище, где она под памятником и цветником под землёй почивает. Прибрался, стёр пыль с гранита, положил цветочки. Но пришёл‑то с особой целью…
Стою, прикидываю, как мне припасть, и начать просить прощения. Стал было опускаться… И так, и сяк, а места мало: три цветника с дальними и близкими родственниками — мама посредине. Изгородь почти вплотную к могилам — ну никак не влезть, так, чтобы встать на колени и разместиться. И самое неловкое в том, что нет в душе никакого настроения каяться. Нет, и всё тут! Пока прибирался, раскладывал цветочки, пыль стряхивал — ушло куда‑то скорбное чувство. Напрочь испарилось… Ну, вот же — только сейчас было… Было, когда ехал, потом, когда шёл по дорожкам и тропинкам к могиле… А сейчас сгинуло, и всё!
Постоял, как всегда, помолчал, повернулся и побрёл на выход. Не удаётся от души покаяться. Не так‑то это всё и просто. Надо, наверно, поймать момент непосредственно на могиле, но как? Или может и дальше так мучиться? А то выходит как‑то уж больно просто: пришел, бухнулся на коленки,