Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато другая – прямо картинка – носик рыльцем, а глаза как пуговки у магазинной игрушки. Понравилась она мне, а особо тем, что буковку «р» при разговоре придерживала, словно дитё неразумное.
Да, повеселились мы тогда через край! Часа не прошло, а я уже совсем неженатым оказался. А когда под кувшинки голиком подныривать стал, то мы и вовсе породнились, как город и деревня при совместных взглядах на светлое будущее. Правда, я всё больше под свою курносенькую подныривал, слабинку нащупывал, но и подругу её, когда под мокрые руки попадалась, не забывал. Тоже ведь живой человек! Однако, когда обсохнуть повылезали, я всё внимание на мелкоглазенькую обратил и нежным обхождением завлёк её поближе к низкорослой кустарниковой растительности. Оставшаяся в одиночестве вторая игрунья свой медный рукомойник от нас отворотила. Вроде как в оцепление подрядилась, очереди дожидаючись. Тут мы и не растерялись. Я-то ведь на природе живу, дело знакомое да и не замшелых ещё годов.
Подробности особые расписывать нечего. Поди, каждому, если не враг себе, случается случаться в разных условиях жизненных неудач и потрясений. Словом, проворонила клювастенькая неприятеля. Видно, ей носик весь обзор затмевал. А мы едва травку пообмяли. И только моя дачница начала своими голыми местами лишних жуков давить, как по моим оголённостям так вжарили каким-то суковатым дубьём, что я в момент свёргся со своего живого насеста, словно мокрый лапоть с печи во время пожара. И, главное дело, оприходоваться-то не успел, хоть и стремился к тому со всех сил тела и души. А где успеешь, если купанье не ко времени затеяли, словно век воды не видавши.
Так вот. Скатиться-то я скатился с городской свежести, от которой сразу и след простыл, видно, что учёная, но от палки ускользнуть не вышло. А главное, подняться не дают, с двух сторон рукоприкладствуют. И оттяжка мужская, хребтом чувствую. Знать, мужики своих баб выследили, а мне за их разврат отдуваться приходится. Думаю, может, до конца не прибьют, но хозяйство повредить могут. Затаился калачиком. Тут ведь поднимись, так подковырнут таким образом, что до безвременной старости будешь малолеткам в церковном хоре подпевать, да выхолощенному кабанчику соболезновать.
Однако, голос я подал. Со всей мочи и на всю округу, чтоб врага оглушить или тот же рыбнадзор к месту убийства привлечь. Спасибо, подействовало. Да и как не подействовать, если потом говорили, что от этого рёва народ по деревням в ополчения начал сколачиваться и спички с солью раскупать?
Как только перестали надо мною насильничать, собрал я последние недобитые силы, да и взглянул, считай, смерти в глазка. Взглянул я и заплакал, с места умом не сойти. Свежевали-то меня собственная жена и милая сердцу соседка. Вот тебе и близкая родня, вот тебе и верная подруга!
Произведя в умственных родовых муках на белый свет новый нетленный шедевр, поэт Илларион Затуманов отбыл за город, чтобы в послебредовой горячке пустоголово побродить среди злаков и трав и впитать иссохшей душой девственные прелести лона природы.
Истекал месяц май, и солнце было тугим лучом с голубого поднебесья, даруя ликование флоре и фауне. Лёгкий ветерок, рождаемый природным естеством земли, шелестел в кущах зелени и разглаживал многодумные складки на челе поэта. Даже венчик волос, достойно окаймлявший степенную плешь Иллариона, трепыхал от вольной радости умиротворения в бережной волне воздушного потока. И хотелось полногрудо жить и зачинать её в чьём-то таинственном лоне живой природы посреди тенистых дубрав или заливных лугов.
Но зачинать было не с кем. И Затуманов пожалел, что не увлёк с собой давнюю почитательницу его дивного таланта Инессу Игоревну, женщину интеллигентную и легковоспламенимую, словно сухая доска, которая притягала поэта постоянным полыханием огня любви в сосуде своего мелкого тела. А поэтому мысль о ней всегда горячила блудом пылкое воображение поэта, придавая лёгкость походке и спортивную цепкость взгляду.
Иллариону было за цветущих сорок, но несмотря на малоподвижный образ жизни и приступы ишимии, он ещё пленял дам изысканностью суждений и гранями поэтического дара. Однако всегда, после очередного пленения, возвращался к Инессе Игоревне, моля о снисхождении к его лирическим слабостям. И женщина, ценя талант в разносторонних проявлениях, снисходила. Ах, Инесса!
Илларион медленно брёл под сенью лиственных деревьев, вспугивая пернатых и прочую наземную живность, устраивающую в эту пору свою понятную жизнь ради потомства. Но скоро лесополоса закончилась, и поэт упёрся в заборы дачных участков, так некстати засорявших природную красу на его задумчивом пути. Людей, и так порядком надоевших своим суетливым мельканием в городе, видеть не хотелось. И чтобы не сбиваться с радужного следа одинокой мысли, Илларион хотел было повернуть назад под уютную тишь деревьев, как вдруг увидел невдалеке у кустов, лежащего со стороны солнца, человека. Человек лежал на спине и без стеснения загорал, потому как был совершенно голым и открытым для светила и постороннего взгляда. И по чисто внешним признакам раскинувшегося тела, Затуманов опознал в человеке женщину и застыл в немом восторге созерцания, изгнав из памяти уже лишнюю Инессу.
Женщина лежала естественно просто, с закинутыми за голову руками, безо всякого расчёта на эффект для постороннего взгляда, и, казалось, спала. Черты её тела были свежи и чисты, как этот день раннего лета, а формы, своим содержанием плотной упитанности, устраняли всякое желание сопоставления не то, что с засушливой стройностью Инессы, но и с недавней, урожайной лишь бюстом Викторией Павловной. И Илларион стоял каменной бабой, постепенно окутываясь розовым туманом вожделения и обладания, а услужливое поэтическое подсознание уже нашёптывало планы достижения вполне определённой цели. Поэтому, спустя отмеренный для принятия решения срок, он уже уверенно двигался к манящему соблазном одинокому телу, на ходу внутренне молодея и внешне подтягиваясь до пристойного вида.
Затуманов остановился в нескольких мелких шагах о спящей незнакомки и неспешным взором оценил подарок судьбы.
Подарок не был так юн, как казалось издали, но и не имел на себе грустных отпечатков бессистемного употребления бурным потоком времени. Это была женщина вполне средних лет, не красавица, но с приятной мягкостью черт лица и не увядшей припухлостью ещё ярких губ. Её груди, под солнцем разбежавшиеся в дрёме, ещё круглились полнотой жизненных соков, а соблазнительная родинка на левой позволяла предполагать, что они хорошо знали себе цену. Живот не скрывал талии и не стекал по бокам, но и не проваливался пупком до позвоночника, а покоился в своих природных границах уверенным обещанием мягкого и удобного ложа. Он сбегал к чёткой границе смоляных колец, которые плотным треугольником начинали тесниться на его нижней части, не оставляя надежды нескромному взору лицезреть даже дальние подступы к заветной лазейке женского естества. И только явно возросшая длина волос с противоположной завивкой в два ряда на нижнем углу кучерявой фигуры опытному человеку указывала на наличие под ними следа потаённого разделения лепестков телесного бутона, раскрывающегося лишь при нужном положении женских ног. Но как раз ножки-то были сведены, поэтому пытливый взор поэта, стекая с крутых бёдер и возвращаясь вновь к чернеющему в защитном одеянии мыску, лишь елозил по его поверхности и цеплялся за воронёные кольца плотной маскировки.