Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из мемуаров кн. В.П.Мещерского: «Войдя, он сказал мне, что принес стихотворение на смерть Наполеона III. Затем он достал, как всегда, клочок бумаги, на котором каракулями были изображены стихи, и начал читать. Во время чтения с ним, очевидно, сделался первый удар: он не мог уже разбирать своего почерка и затем не мог уже плавно произносить слова… Чтение прервалось: я испугался его состояния, усадил его, успокоил, он немного как будто очнулся… Затем его усадили на извозчика и он вернулся домой… Увы, это было началом его кончины…»
Что вообще остается от поэтов? Стихи, истлевающие рукописи, портреты в трещинках-морщинках, фотографии, десяток, больше два, личных вещей. Всё? Да, почти! Если не считать семидесяти восьми ступенек дома на Невском, по которым поднимался, подоконников, которых касался рукой, дверных проемов, в которые входил, пейзажей за стеклами той полусотни теплых еще зданий, где бывал, и, может, дюжины домов, где жил. Это – топография жизни поэта, карта-миллиметровка побед и поражений и маршрут блужданий души. Дюжина домов, но где искать их? Доски в его честь украшают лишь два дома: один – в Москве, один – в Петербурге. В мемуарах сообщается: жил на Лесном, на Грязной, на Конюшенной, а иногда – просто в каких-то домах Левенштерна, Пиккиева, Геннерта, Ковалевской. Где они, если нет даже улиц иных, давно поменялась нумерация, а имена не домочадцев – домовладельцев знали лишь современники? Говорю не просто так: годами искал старые карты, клянчил домовые книги (посмотреть!), ворошил адресные справочники, топонимические словари, листал комментарии и примечания в фолиантах.
Вот питерский дом Тютчева на Грязной. Ныне – улицы Марата. В другом месте читаю: дом находился на Стремянной. В третьем сообщается – в доме Геннерта и дается номер: 23. В четвертом столь же уверенно называется дом № 4 по Марата. А ведь поэт жил здесь в 1853-м, когда был влюблен в Денисьеву и когда надолго оставался без семьи (С.-Петербург, ул. Стремянная, 23). Сюда к нему приходил Тургенев, с которым велись задушевные долгие беседы «один на один». А сам Тютчев навещал друга на Фонтанке, где познакомится с молодым Львом Толстым (С.-Петербург, наб. Фонтанки, 38). Кстати, «географически» поэт пересекался с Тургеневым и раньше. И в доме Лопатина, о чем я рассказывал, и в гостинице Демидовых, где Тургенев в 1843-м познакомился с самой большой любовью – певицей Полиной Виардо, а Тютчев жил с Эрнестиной, но уже в 1852-м (С.-Петербург, Невский пр., 54/1).
Так или почти так устанавливался каждый «темный» адрес поэта. Он, до того как надолго, на целых восемнадцать лет, вселился в дом на Невском, с которого я начал рассказ, сменил много адресов. Я не нашел только дома Левенштерна на Лесном, где он жил летом 1848 года, да «тайную» квартиру «у вокзала», которую поминает в письме Эрнестина и которую поэт снял, когда влюбился в Денисьеву. Три года горячечного «сумасшествия» с Лёлей, когда он жил почти холостяком, отмечены многими адресами. Он дважды живет в доме Сафонова на Марсовом поле. Он второй раз снимает комнаты в гостинице Кулона на углу Невского и Михайловской. Знал ли, живя тут, что в этом же отеле останавливался когда-то и его «идейный враг» маркиз де Кюстин? И что здесь, еще при жизни его, в 1867-м, будет жить Льюис Кэрролл, автор знаменитого «Зазеркалья»? Наконец, и снова рядом с Невским, Тютчев летом 1854-го снимает жилье у Ковалевской, прямо против нынешнего Дома книги (С.-Петербург, кан. Грибоедова, 14). Это не считая его поездок с Лёлей в Москву, где поэт жил в Гнездниках (Москва, Большой Гнездниковский пер., 5), а Денисьева у мужа сестры в служебной пятикомнатной квартире «Московских ведомостей» Каткова (Москва, ул. Большая Дмитровка, 34). Не считая поездки любовников в Париж, где поэт успел познакомиться с Герценом и дважды навещал его в большой меблированной квартире (Париж, ул. Риволи, 172). Тут у Герцена будет жить писатель Боборыкин, и здесь, буквально за несколько дней до смерти Герцена, навестит его Тургенев. Это случится в 1870-м, и Тургенев скажет о последних днях Герцена, что никогда не находил его «таким веселым и болтливым…»
Последние годы Тютчева тоже окажутся и веселыми, и болтливыми. Не спешите бросать в меня камни. «Если к его талантам и сведениям, к его душе и поэтическому чутью придать привычку правильной и трудолюбивой жизни, – заметит Плетнев, – он был бы для нашей эпохи светилом ума и воображения». Как-то само собой «чаровник» наш станет членом-корреспондентом Академии наук по отделению словесности, не прикладывая усилий, будет осыпан наградами, пожалован в тайные советники, из-за чего все обязаны будут величать поэта «ваше высокопревосходительство», а потом и назначен аж председателем Комитета иностранной цензуры. Жалованье его сразу выросло до 3430 рублей. Но природу не обманешь. «Его лень, – напишет брату Эрнестина, – поистине ужасает. – Он… можно сказать, ничего не делает, ибо цензурирование газет – это дело, которое можно выполнять на скорую руку, затрачивая на него не более получаса в день, к тому же из каждых двух недель он занимается этим только одну». Словом, плевал на службу, да особенно и не скрывал этого. Я лично от души повеселился, когда прочел, как он, мундирный сановник, сбежал, да что там – слинял с официозного торжества на Дворцовой. Дело было 30 мая 1858 года. Освящали Исаакиевский собор.
Из письма Тютчева – жене: «Вызванные к 9 часам утра в Зимний дворец, в одиннадцать мы находились еще на большом дворе, рассаженные по каретам… Я находился в предпоследней карете процессии, золоченной по всем швам, запряженной шестью лошадьми и сопровождаемой придворными лакеями… Около часу освящение кончилось… Тут-то я почувствовал себя разбитым от усталости (а впереди еще была ужасающая перспектива только что начавшейся обедни, а за ней панихиды по пяти государям и не менее длинного молебна за царствующего императора), тут-то я и сделал то, что так свойственно моей природе, – я сбежал… И одинокий и великолепный, шел по улицам, ослепленным моим блеском, чтобы кратчайшим путем добраться до своей комнаты, своего халата…»
В этом – весь Тютчев! Был цензором, но таким, что его подчиненные, тоже цензоры и тоже поэты Майков и Полонский, души в нем не чаяли. Могу представить его убийственные реплики над их общей «службой», когда Тютчев входил в салон Майкова, где бывали Панаев, Григорович, Гончаров (учитель детей Майковых) и сам, кстати, цензор (С.-Петербург, ул. Садовая, 49), когда навещал Якова Полонского по одному из ранних его адресов (С.-Петербург, Московский пр., 7). Первый, Майков, заменит Тютчева на посту председателя Комитета иностранной цензуры после смерти его, а второй, уже стареющий, влюбится вдруг в младшую дочь Тютчева и едва не станет зятем его… Был цензором, но вновь, соединяя несоединимое, только и делал, что высказывал как раз нецензурные мысли. Об этом в книге «Быт и бытие» скажет князь С.М.Волконский. Князь был совсем юным, когда в доме его родителей на Васильевском острове (С.-Петербург, 4-я линия, 17) появлялся Тютчев, всклокоченный старик в золотых очках и с развязанным галстуком. «Как его встречали, когда он входил, – если бы вы только знали, как встречали! – захлебывался мемуарист. – Встречали, как встречают свет, когда потухнет электричество и вдруг опять зажжется. С ним входила теплота, с ним входил ум… Он не мог бы всё то печатать, что иногда срывалось с языка. Из цензурных соображений не мог бы: да, он, служащий по иностранной цензуре, говорил нецензурное…» А когда Горчаков, ставший канцлером, по-дружески предложит поэту возглавить журнал о политике, Тютчев ответит: он «может писать только вещи, которые говорить нельзя…» Душа цензуры не принимала.